Проза
 

“Не от мира сего”

 

Глава 10.

 

Сказать, что Шалый был в ярости – ничего не сказать. Запредельной была его злоба, – за крайней чертой любых проявлений людской злобности…

Он опустил стекло и стал стрелять по убегающему Гришке ещё до того, как джип – задом – подлетел к матерящимся Кенту и Дёме, тоже ведущим огонь.

Выскочив из машины, Шалый первым делом врезал по уху обоим «быкам». Он прекрасно понимал, что мешает им целиться, но ничего не мог с собой поделать…

Кент и Дёма пошатнулись от его ударов, но на ногах устояли. Ни тот, ни другой ни звука не вякнули в своё оправдание…

– Догнать! – прохрипел Шалый, когда обойма опустела.

Бандиты – все трое – помчались через канаву, как танки. Только треск стоял от ломаемых кустов. Да выстрелы, как бешеные псы, тявкая, мчались впереди погони…

Шалый вставил новую обойму. Навёл «волыну» в спину бегущему Дёме. Попасть в этакий шкаф не составило бы никакого труда…

А вот «мелкого» пойди-ка поймай стволом. Юркая мальчишечья фигурка сливается с травой, с кустами, с которых уже сполз вечереющий свет…

Рвануть что ли следом за «быками»?.. Нет, ногами работать – не его дело. Его дело – работать головой…

Кстати, с головой у него непорядок. Затылок, обычно не слышимый, вдруг ощутился чужим, мёртвым («пластмассовым»). Затем он заболел. Словно в него вплыла маленькая чёрная туча, из которой ударила маленькая белая молния… Затем он снова стал «чужим». Затем новая туча и новая молния…

Шалый знал, что это означает. Это означает, что вернулась… Да, вернулась та, кого он ждать перестал…

– Мамочка?.. – произнёс он неуверенно.

– Ты забыл, как надо ко мне обращаться? – строго вопросил знакомый голос. – Разве ты меня больше не любишь?..

Слушая, Шалый вздрогнул. Потому что все запахи земли и травы вдруг усилились раз в десять. Словно вдруг вспыхнул невидимый, но страшный «пожар запахов»…

– Мамочка! – взмолился он. – Я люблю тебя! Не сердись на меня!..

– Ты даже стоять не можешь правильно! – строго попенял знакомый голос. – Дёргаешься! Сутулишься!..

Шалый вытянулся по стойке «смирно». На лице застыла умильная улыбочка. Запахи вокруг не унимались. Что же касается звуков, они как бы отдалились. Как бы из-за стеклянной стены стали слышны…Мягко-мягко хлопали выстрелы. А брань и вовсе не доносилась.

Может быть потому, что бегущие замолчали?..

– Ты хочешь знать, зачем я пришла? – сухо спросил знакомый голос.

– Хочу! – покорно согласился Шалый.

– Ты должен убить нехороших мальчишек! Того, кто убежал из камеры! И того, кто убежал сейчас! Ты понял?

– Но сумки?.. – заикнулся Шалый.

– Сумки – дело второе! – непреклонно сказал знакомый голос. – Убей мальчишек! Во что бы то ни стало! Потом займёшься сумками!..

– Хорошо! – согласился Шалый.

– Я не уйду, – предупредил голос, – пока ты не сдержишь слово!..

– Хорошо! – согласился Шалый

С огромным облегчением он ощутил, что можно расслабиться. И запахи уже не так сильны, – «пожар» отгорел…

Произошедший разговор ему дался нелегко: весь был мокрый от пота и весь дрожал, словно пьянчуга с похмелья. И во рту было горько, будто наелся полыни…

Шалый попробовал сплюнуть горечь, но ничего не получилось. Слюна приклеилась ко рту. Никак её было не отодрать…

Обессиленный, сел в траву. Прижался спиной к правому переднему колесу джипа. Ноги по щиколотку утонули в густой шелковистой пыли…

Вот и снова… Вот и снова началось… Мамочка вернулась… Хотя он думал, что больше никогда… Никогда этого не произойдёт…

Зачем она мучает?.. Почему не может успокоиться?..

Почти все воспоминания Шалого связаны с её гневом. Гневаться и приказывать – такова была её работа. Она работала председателем райисполкома, затем секретарём райкома партии.

Когда она приходила домой, Шалый тогда он был Николаем, – помогал ей в прихожей снимать сапоги или туфли (смотря по времени года). Затем он приносил из комнаты тёплые тапочки, которые, дожидаясь матери, всегда стояли на батарее центрального отопления.

Тапочки надо было натянуть сперва на правую ногу, затем – на левую. Её ноги, обтянутые дорогими чулками, всегда почему-то казались Николаю сделанными из фарфора, – как те разновеликие статуэтки, что в изобилии понаставлены были в жилых комнатах.

Статуэтки были кошмаром его детства. Все они изображали молодых женщин: балерин, снегурочек, лыжниц, физкультурниц и бог знает ещё кого…

Николай не то, что брать в руки, – даже издалека разглядывать их боялся.

Потому что раньше… (Нет!.. Не надо!..).

В детстве… (Замолчи!..).

Когда он был совсем маленьким… (Не надо!.. Не надо!..).

Он разбил одну статуэтку…

И мамочка стала белой, как бумага для рисования.

Мамочка затопала ногами. Завизжала. На Николая поглядела, как на таракана, – с брезгливым ужасом.

– Ненавижу тебя! Ненавижу! – выкрикнула мамочка. – Ты гадина! Как и все мужики! Мужиков надо убивать, убивать, убивать!..

Слова её были так чудовищны, так нелепы, так больно ранили, что воспринимать их в прямом значении, конечно же, было нельзя.

Николай тут же истолковал их по-своему, что ему позволило немного поспокойнее себя чувствовать.

Когда мамочка говорила «ненавижу», она имела в виду «не навижусь», то есть, не нагляжусь на тебя, не налюбуюсь тобой…

«Гадина» – тоже не ругательство. Потому что гадины – это змеи. А Чингачгук – Большой Змей – один из любимых героев Николая. Сравнение с Чингачгуком может быть только похвалой…

Фразу «Как и все мужики» Николай на слух интерпретировал следующим образом: «Каки все мужики». То есть, все мужики – каки, говёшки, говнюки…

В силу своего малого опыта ни поспорить, ни согласиться с этим Николай не мог. Себя он мужиком не считал. Поэтому данная фраза его не задела. Николай просто принял её к сведению…

Ну, а насчёт того, что «мужиков надо убивать», мамочке просто-таки положено так думать и так говорить. Ведь мамочка – барыня. У неё есть кухарка, горничная, шофёр. У неё есть секретарша, референты, заместители. Ей подвластны школы, заводы, милиция.

Всё это слуги, холопы, – так понимал Николай.

Слуги обязательно должны стремиться к свержению барыни. (Так утверждают все революционные фильмы). А барыня должна мечтать об изничтожении слуг. Хотя на самом деле они нерасторжимы. Стоит удалить барыню, – тут же из холопов кто-то выделится и займёт её место.

(Мамочка сама, кстати, такая барыня. Как бы барыня «второго сорта». Потому что произошла из холопов и гордится этим…).

Мамочкины слова Николай истолковывал в кладовой, куда был заперт в наказание.

В кладовой было темно, - мамочка нарочно выключила свет. От деревянных стеллажей приятно пахло смолой. Николай знал, что полки тесно уставлены ящиками, коробками, банками со всяческим хозяйственным – то есть, несъедобным, - «дефицитом».

«Дефицитом» называлось то, чего в магазинах не было. Весь «дефицит» оседал в таких вот барских кладовых…

Николай просидел в кладовой двое суток без еды и питья.

Мамочка, открыв кладовую, чаяла найти жалкого мальчика со слезами покаяния на глазах. Нашла же двуногого зверёныша, который, хищно скалясь, полосовал себя ногтями, оставляя на груди, на боках, на спине окровавленные борозды… Содранная с тела рубашка валялась у него под ногами, превращенная в кучку обрывков…

Спрошенный со всей строгостью, что с ним такое, Николай не смог внятно ответить. Разве опишешь словами ужас, который тебя поглотил, но почему-то не уничтожил!..

Ужас превыше любых слов…

Ужас превыше всего…

А начиналось всё просто и неопасно. От полок исходил смоляной дух. Что-то тихо шелестело. Будто невидимый ветер спокойно проносился сквозь стены…

Николай неторопливо осмысливал по-своему и укладывал в сознании те слова, что мамочка провизжала во гневе…

И вдруг его кто-то укусил в спину…

Укусил не больно. Как если бы комар уколол…

Но это был не комар…

Кто-то маленький, твёрдый, ледяной (очень-очень холодный!) прыгнул на него сзади и впился…

Николай потрогал левой рукой место укуса между лопатками…

Под рукой ничего не прощупалось. Только ткань рубашки…

Он почесал спину…

И вдруг новый укус потряс его, – заставил его подскочить и вскрикнуть.

Укус был не на прежнем месте. Хотя и неподалёку от прежнего…

Значит, новая ледяная тварь к нему присосалась…

Николай изо всей силы надавил на место укуса…

Растереть… Размазать… Расплющить…

Нет, исчезать и помирать кусака не хочет… Грызёт по-прежнему…

Больно же, зараза!..

И вдруг ещё одна свалилась на спину…

И ещё одна…

Николай хотел заорать.

Но мамочке тогда станет плохо. Мамочку нельзя расстраивать…

Николай старался вычесать, выгрести из кожи зловредных тварей.

Но сквозь рубашку ничего не получалось.

Хоть бы ещё светло было!.. Тогда бы он всё увидел!.. И давил бы прицельно!..

Но перед глазами – тьма…

Порой она ровная, пустая…

Порой в ней возникают пятна зелени и сини.

Висят неподвижно…

Или качаются туда-сюда…

Или распадаются на извитые прожилки…

Николай сорвал с себя рубашку. Принялся её лихорадочно – сантиметр за сантиметром – прощупывать.

Где же, где, где прячутся холодные зубастики?..

Он всю ткань рубашечью между пальцами пропустил. Никого не нашёл…

И тут на него просто посыпались эти «вошки»… Целая струя, целая стая «живых ледяшек» пролилась, накинулась, облепила с ног до головы…

И тьма изменилась. Показала истинную свою суть…

Она – тьма – вдруг напряглась, окаменела, сдавила Николая со всех сторон. Так сдавила, что ни вздохнуть Николаю, ни выдохнуть…

И укусы ледяные вдруг стали понятны.

Это тьма – жуткий осьминог – прикладывалась к нему своими клювиками. Приспосабливалась поудобнее. Проверяла, будет ли отпор…

Николай сорвал с себя рубашку. Рыча, разодрал её в клочья.

Если вы всё же таитесь в ткани, холодные мурашки, то вот вам, вот вам, вот!.. Просыпьтесь прямо на пол! Ползайте под ногами! А я буду вас давить, давить, давить!.

Будет и тебе отпор, клювастый восьминожина! Я буду сдирать с себя твои клювы до тех пор, пока ты не отступишься! Пока тебе не надоест меня терзать!..

Николай, напрягаясь, протискивался руками сквозь плотную тьму и отскабливал, отскабливал от себя жадные клювики. Отскабливал вместе с кусочками собственной кожи….

Одуряюще пахло смолой. У него болела голова от навязчивого запаха.

Таким – злым, окровавленным, – его и увидела мамочка. Увидела, когда закончился срок наказания.

Он очень рассердил мамочку. Мамочка даже закричала. Мамочка даже топнула ногой. Мамочка даже руку подняла, чтобы ударить Николая…

Но мальчишка так люто ощерился, так зарычал на неё, по-волчьи приподняв верхнюю губу, что мамочка впервые дрогнула перед собственным дитятей. Впервые испугалась того, что сама породила…

Мамочка приказала горничной помыть и переодеть мальчишку. И всё у них в семье, вроде бы, пошло-покатилось по-прежнему. По старой, хорошо накатанной колее…

Только Николай был уже не прежним. Он стал другим, потому что понял две важные вещи. Первое, что он понял: мамочка не всемогуща; не всегда и не везде она может его защитить, прикрыть своей силой, своей властью… И второе: чем он «хуже» поступает, тем он свободнее, тем он сильнее выглядит в глазах окружающих…

Значит, чем он «хуже» для других, тем он лучше для себя самого…

Всё у них было по-старому. Вечерами Николай приносил тёплые тапочки, надевал их на знакомые ноги в красивых чулках. И даже, как раньше, испытывал трепет, осуществляя эту процедуру. Но прежде трепет его имел «священный» оттенок. Теперь же Николай «глючил»: мамочкины ноги казались ему неживыми деревяшками. Николай боялся, что они под мамочкой подломятся… Смотрел со страхом, как мамочка идёт по коридору. Вздыхал облегчённо, когда она скрывалась в своей комнате…

Николай знал, что живую тьму, напавшую на него в кладовой, он не победил. Он только отбился от неё; от её холодных, мерзких клювиков…

Живая тьма теперь караулила его постоянно. Постоянно присутствовала рядом. Только сделалась невидимой, чтобы никто о ней не знал, кроме Николая…

То она висела вокруг него облаком, изредка пробуя кольнуть его ледяным клювиком. То вилась вокруг него сухо шелестящим вихрем, не прикасаясь, не трогая, словно выжидая чего-то…

Николай не сразу сообразил, что отныне похож на космонавта, бредущего по чужой планете. А живая тьма – его скафандр. Его защитная оболочка… Да, защитная!.. Хотя, и враждебная тоже…

Если он зазевается, тьма на него нападёт и погубит его: высосет его досуха. Если не будет зевать, «скафандр» защитит его от «послушности», «правильности», от необходимости быть «хорошим»…

В школе он сделался невыносим: грубил всем подряд; девчонок щипал за грудь, никого не стесняясь; дерзко лез в драку с любым старшеклассником.

Однажды после уроков он зашёл в женский туалет, застал там одну отличницу, раздел её донага и попытался изнасиловать. Но, стоя, у него не получилось, а ложиться на грязный каменный пол – побрезговал…

Его очень удивило, что девчонка после того случая бегала за ним собачкой, искала с ним встреч и отдалась ему при первом удобном случае…

В другой раз Николая захотел проучить школьный хулиган Дюдя: качок, боксёр, гроза округи…

Дюдя успел ударить Николая только один раз, да и то несильно. Потом Николай с жутким воем накинулся на Дюдю. Буквально прыгнул на него и за миг-другой прокусил щёку и какой-то крупный сосуд на шее. Да ещё отхватил зубами кусок уха…

Дюдю увезли в больницу. Николая отправили в милицию.

Милиция ему ничего не сделала, потому что милиция боялась прогневить его мамочку.

Вскоре после этого случая директор школы был уволен. Мамочка не сказала Николаю, из-за него вышибла «дирика» или не из-за него. Но Николай был уверен: не отправь «дирик» его в милицию, – сидел бы и сидел на своём месте…

Кстати, именно Дюдя и дал Николаю прозвище, которое потянулось за ним через всю жизнь.

– Шалый ты какой-то!.. – сказал он Николаю, когда вернулся из больницы. – Но я таких уважаю… Давай дружить!..

Дюдя стал верным приспешником Николая. Преданным слугой. Телохранителем…

Примерно в это же время Николай («Шалый» тож…) впервые осмелился спросить у мамочки о своём отце: кто он и где он…

Мамочка хотела привычно разгневаться. Но Николай потемнел, ощерился беззвучно. И… мамочка раздумала.

– Вырос ты, – сухо оценила ситуацию. – Хорошо… скажу… Твой отец… Твой папочка… Он из очень высоких сфер… Я с ним встретилась, когда ездила в Кремль…

Больше мамочка ничего не сказала. Но Шалый доволен был и тем, что услышал. Шутка ли, его отец – среди первых лиц государства… Может быть, даже – самое первое лицо…

Тогда получается что?.. Получается, в жилах у него – «королевская» кровь?.. И сам он – «принц»?..

Конечно, это если по-старинному выражаться. Да к тому же, принц-то он – не в законном браке рождённый… Кажется, раньше таких называли «бастардами»…

Впрочем, наплевать на то, что было раньше! Он – принц, и всё тут! И никаких тебе гвоздей!.. Он сам себе – Закон и сам себе – Суд!..

Мамочка – молодец, конечно. Не упустила свой шанс там, в Кремле! Хотя, можно сказать, что упустила… Уж если зацепилась, то и держалась бы… Женила бы на себе того… Венценосного… Папочку…

Голова у Шалого покруживалась от собственного величия. В мечтах он видел себя самое малое – министром…

Но жизнь – большая насмешница. Шалый понял это в тот день, когда - неожиданно для самого себя – слинял с уроков. Ну не хотелось ему в тот день учится, и всё тут… Послезавтра ему шестнадцать должно было стукнуть. Предчувствие взрослости томило…

Дома было что-то не так. Войдя, Шалый замер, осматриваясь и прислушиваясь.

Кухарка должна была возиться на кухне. Но не возилась. На кухне было тихо…

Горничная должна была прибираться в комнатах – шелестеть и постукивать. Но никакого шелеста не было…

Сразу напрашивался вывод: мамочка отпустила прислугу. Но почему тайком? Почему ему, Шалому, об этом не было сказано?..

Ещё несуразность: во всех комнатах горит свет, и двери приоткрыты. Спрашивается, чего ради?..

И самая нелепая нелепица: уродская коричневая куртка на вешалке. Она знакома Шалому. Но от волнения никак не сообразить, чья она…

Под курткой на коврике ботинки. Фасон старческий: сбоку замша, сверху – кожа…

Из мамочкиной комнаты послышался стон. Шалый потом облился от ужаса. Неужели на мамочку напали?.. Быть такого не может!..

Во внутреннем кармане школьного пиджака у него была финка – стальной смертоносный клюв с перламутровой белой рукояткой.

Из мамочкиной спальни снова послышался стон…

Шалый вытащил финку.

Её тяжесть в правой руке была успокоительна, приятна, прибавляла уверенности в себе.

Он прокрался по коридору…

Встав сбоку от дверного проёма, осторожно заглянул.

И увидел…

Нет!..

Нет! Нет! И нет!..

Он не поверил себе.

Отпрянул.

Прижался спиной к стене…

Закрыл глаза…

Тьма была спасением. Никогда бы из неё не выныривать!..

Где ты, ледяной клювастик?.. Возьми меня!.. Исколи всего!.. Высоси досуха!..

Стоны не повторялись…

Но дыхание хриплое… Но хлюпающие звуки… Они тоже оттуда, из спальной..

С тяжёлым вздохом Шалый открыл глаза…

Снова заглянул в спальную…

Заглянул, уже зная наперёд: не померещилось ему… Не померещилось!..

На широкой деревянной кровати лежала плоская жёлтая груда жира. С одной стороны к этой груде жира были приставлены широко раскинутые, заскорузлые, восковидные подошвы. С другой стороны была приставлена мамочкина голова.

Голова была ненормальной. С выпученными жадными глазами. С растрёпанными, похожими на банную мочалку, волосами…

Сверху на жёлтой груде жира, на тошнотворной жировой подушке громоздилась не менее тошнотворная морщинистая обезьяна, с ног до головы заросшая буйной белой шерстью…

Жёлтой грудой жира была – мамочка… Белой обезьяной был старый мамочкин шофёр Михаил Ефимович. Мишка…

Мишка возил хозяйку со времён сотворения мира. Гораздо дольше возил, чем Шалый живёт на свете…

И вот сейчас голый Мишка лежал на голой мамочке и подёргивал (наверное, от страха!) крепкой задницей, из которой выбивались кустистые седые прядки…

А мамочка…

Тьфу ты, на хрен!..

Разве это – мамочка?..

Нет! Не может быть! Не верю!..

Как оно отвратительно! Слюнявые раззявленные губы… Слепошарые глаза… Кривые ногти, скребущие скомканную простыню…

Блевануть хочется… И не оторваться… Не отвести глаз…

Вот оно как… Вот почему слуги отпущены…

Потому что шофёр мамочку…

Что?.. Что делает?..

Трахает шофёр мамочку… «Трахает» – грубое слово. Но оно соответствует процессу. Спаривание, сношение, совокупление, случка – не так подходящи…

Но как он мог! Плебей! Прислужник! Раб!..

Как она могла! Княгиня по своему положению! Как она могла!..

Она предала Шалого… Она предала своего сына… Ей не нужен сын… Возможно, и не был никогда нужен…

А Мишка-шофёр?.. Он – преступник!.. Он посмел из грязи вылезти!.. Он возомнил себя равным !..

Преступников надо карать. Но на глазах у мамочки нельзя быть нехорошим… Живая тьма, клювастик-восьминог, ты хоть, что ли, помоги!..

«Скафандр» не подвёл… «Скафандр» был ему послушен… Помог…

Но помог неожиданным способом… Своеобразным… Нечеловеческим…

Клювастик-восьминожка просто-напросто впитал в себя Шалого. Впитал его духовную, бестелесную суть.

Затем растёкся по воздуху широкой лентой от Шалого до Мишки-шофёра. Окутал дряблую Мишкину спину.

И набросился…

Удары клюва следовали один за другим. После каждого удара шофёр дёргался, словно торопясь долюбить мамочку, и на нём возникал очередной влажно-красный штрих. Эти штрихи были похожи на письменные «знаки ударения». Они, собственно, и были знаками ударения, Ударения ножа…– нет, клюва; клюва, конечно, – в мерзкую стариковскую плоть…

Шалый захихикал, стоя у стены возле дверного проёма. Благодаря восьминожке-клювастику, всё оказалось не так уж и страшно. Мамочка ничего не заметила. Мамочка – стерва, стерва, потаскуха!..

Нет, не надо так думать! Не то она услышит и рассердится…

Шалый сполз вдоль стены. Опустился на три точки и голову повесил на грудь. Расслабился…

Сейчас он любил восьминожку-клювастика безо всяких оговорок. Любил свой услужливый «скафандр». И благодарен был за помощь…

В спальной страшно простонал шофёр. Наверное, это был предсмертный стон.

– Ты что?.. – спросила мамочка. Фу, какой хриплый, какой «пропитый» у неё голос.

– Ты что?!.. – взвыла она совсем уж по-плебейски, по-бабьи.

Фу! Фу! Фу!..

Послышался мягкий стук – шлепок. Словно полный мешок несли-несли – да и шваркнули оземь.

Это мамочка сбросила с себя «белую обезьяну»…

Затем был струящийся шорох… Шлепки босых ног…

И мамочка – вот она! – возникла в дверном проёме, выступила в коридор.

Непричёсанная…Босая… В шёлковом синем халате, торопливо застёгнутом на две пуговицы…

– Это ты, Николай?.. – спросила «металлическим» голосом.

Господи боже ты мой… вроде бы, даже не удивилась… Хоть бы раз, хоть бы разик за всю жизнь назвала его Колей, Николкой, Николашей… Или Коляном…

– Нет, не я!.. – на всякий случай отпёрся Шалый...

Она перевела взгляд на то, что было в его правой руке.

Зрачки её глаз расширились… Брови приподнялись…

Шалый моргнул и пропустил из-за этого следующий этап мамочкиных превращений.

Словно какая-то дымка выступила на миг из неё, исказила её черты…

(Может быть, у неё тоже есть своя живая тьма, свой «скафандр»?.. Неужели и впрямь?.. Неужели такое может быть?..)

Сейчас на её лице было омерзение… Будто увидела жабу… Или змею… Или блевотину… Или понос…

– Ты знаешь, кого ты убил? – спросила она шёпотом, чётко отделяя одно слово от другого. – Ты знаешь?.. Ты убил своего…

Договорить не смогла… Видно, перешла некий предел, за которым самоконтроль был уже невозможен…

Губы затряслись. Будто они – отдельно взятая часть лица – вдруг ужасно замёрзли…

Так и стояла: сухие глаза, трясущиеся губы, руки сжаты в кулаки…

– Нет!..– выкрикнул Шалый. Он вскочил, будто подброшенный пружиной. Ощетиненный, взъярённый, не желающий принять то, что недосказано. – Нет! Нет! Нет!..

– Да... – сказала мамочка тихо.

И это слабенькое словечко, в котором не было привычного нажима, напора, – опустошило Шалого, сломало в нём какой-то стержень.

– Ты!.. Ты!.. Ты!.. – заорал Шалый, свирепо.

И вдруг, потрясённый, замолк. Захлебнулся слезами, обильно хлынувшими из глаз.

Не собственные слёзы его потрясли. Своих-то он слёз немало выплакал, пока был маленьким.

Две слезинки на глазах мамочки увидел.

Вот это да! Вот это открытие!..

Она умеет… Она может…

Она такая же, как я…

Мамочка открыла рот и сказала слова, которые потрясли Шалого ещё больше, чем её слезинки.

– Тебе не понять, что такое одиночество! – сказала мамочка.

Шалый взвыл. Это ему-то не понять?..

Бывают мгновения, оставляющие след на всю жизнь.

Она такая же, как я…

Шалого что-то притянуло к его страшной, к его любимой–ненавистной, к его лучшей в мире мамочке…

В первый и последний раз он прильнул к ней, слабый, беззащитный, – бей меня, убивай… Только не отталкивай… И она, тоже в первый и последний раз, была слабой, была настоящей . Это было приятно и непозволительно. Мир безумен и ядовит. Любое неосторожное слово или движение души может дать дорогу его аду, его безумию.

Разве не дьявольская ирония: чтобы сына приобрести, надо мужа потерять… Приобрести духовную близость взамен близости телесной…

Стоят ли потеря и находка друг друга?..

– Как же Кремль?.. – всё-таки спросил Шалый, хотя чего уж тут спрашивать, и так всё ясно.

– Не была я там никогда! – сказала мамочка. – Ты уж извини!..

– А с этим?.. – Шалый мотнул головой в сторону трупа. – Что с ним делать?..

– Ничего! – сказала мамочка. – Я прикажу милиции!.. Оформят как несчастный случай!..

Она судорожно прижала к себе бугристую голову сына, стриженую под полубокс. Будто бессознательно хотела не просто почувствовать его под своей ладонью, а втиснуть его – целиком – обратно в себя. Чтобы он обрушился в неё, уменьшаясь… Чтобы снова родился маленьким… Чтобы она квохтала над ним, как обычная домашняя клуша…

Она судорожно погладила голову Шалого несколько раз и оттолкнула от себя.

– Будешь мне помогать! – сообщила она сыну. – А сейчас уходи. Погуляй до вечера…

Шалый бродил по улицам, будучи как бы не в себе. Внутри была полнейшая сумятица. Всё тёмное и всё светлое, что в нём было, встопорщилось, перемешалось. Не отличишь одно от другого…

И «скафандр» его, клювастик-восьминожка, вёл себя странно в этот день. Он стал почти неощутимым. Истончился. Расширился, включив в себя возможно даже весь город…

У Шалого даже появилась надежда на то, что теперь ледяные удары, уколы, тычки не будут его донимать. Или будут донимать не только его, но и многих других тоже…

Мамочка сдержала слово: Шалый стал её помощником. Случай с шофёром, видимо, помог ей понять, что сын вырос, что его можно воспринимать как взрослого.

Началась его «служба» у мамочки с учёбы. По линии общества международной дружбы он был отправлен в Северную Корею, где два года в «спортивном» лагере изучал таеквандо и другие боевые искусства. Результатом двухлетних огромных нагрузок стало то, что Шалый сделался «стальным». Наука убивать стала главной наукой его жизни. Люди так и так рождаются для того, чтобы умереть. Помочь им в этом – благое дело, угодное высшим силам…

Но не только Шалый окреп в специальном лагере. «Нарастил мускулы» также клювастик-восьминожка, неразлучный с Шалым. За эти два года их союз оформился, стал привычным. Они признали друг друга: ты – мой, я – твой…

Так – «в обнимку» – и вернулись под мамочкино крыло, когда пришёл срок.

Мамочка быстро сориентировала своего помощника. Россия – страна хитрых анархистов, сказала мамочка. Никто в России не признаёт никакой власти. Каждый – сам себе хозяин и сам себе закон.

Неимущие на Руси испокон веку притворялись, будто чтут имущих. Но любой бедняк всегда и везде, прежде всего, действовал в свою пользу: обманывал, воровал, грабил.

Знаменитая русская лень проявляется тогда, когда себе во благо сделать ничего нельзя.

Только кнут и топор могли действенно править Русью во все века. Топор наводил порядок в верхах, кнут – в низах…

Шалый должен стать «кнутом» в мамочкиных руках. И «топором», разумеется, тоже… А мамочка будет «идеальной властью» в своём районе. «Идеальная власть», по мнению мамочки, – та власть, которая никому и ни в чём не мешает. Главное действие «идеальной власти» – бездействие. Главный принцип: будь в рамках закона и делай, что хочешь…

Но чтобы тебе не мешали – заплати, откупись. Русь мечтает о дармовщинке, но не ценит то, что задарма достаётся. От свободы, будь она дармовой, тоже никакой бы радости не было…

Шалый – по указанию мамочки – должен будет подсказывать тем, кому суждено платить: когда и сколько… Шалый «со товарищи» должен будет собирать плату и наказывать тех, кто заартачится…

Шалому понравился мамочкин «политпросвет». Шалый набрал себе шпаны в команду и стал действовать…

 

 

Глава 11.

 

Ленка увидела бегущего мальчишку издалека. Едва его заметила, к нему присоединились тявканье выстрелов и топоток пуль.

Ленка узнала его сразу. Он из тех, из «сокамерников». Из тех, что были в ментовке вместе с ней, Серёжкой и Генюшкой…

Ленка оглянулась, поймала взгляды «своих», махнула рукой, показывая направление… И припустила во весь дух, прихватив правой рукой сухонькую Генюшкину ладошку…

Высокие травы и прутья кустов обрадовались, кинулись Ленке под ноги. Будто она затеяла с ними весёлую игру…

Они хлопали Ленку по ногам, они цеплялись к штанинам джинсов. Забавно им было, потешно…

Они топорщились… Они обвивались… Они прилипали и дёргали. Старались опрокинуть…

Они возводили редуты… Строили поспешные стенки… Коварно прикрывали ловушки, – то бишь, норки да ямки…

“Помогите мне! – взмолилась Ленка, чувствуя, как замедляется Генюшка, – мотается из стороны в сторону, прикреплённый к её руке. – Помогите мне бежать быстрее!

Возьмите мою любовь! Дайте мне немного любви своей!..”

Ленка не просто взмолилась, – она «открылась» полностью, до предела. Беззащитной сделалась перед всем растущим. Словно бы имелась в ней некая потаённая «кастрюля», наполненная магической жидкостью – жизнью. И вот Ленка взяла да и скинула крышку с этой «кастрюли»…

Растения могли сейчас ополовинить «магическую жидкость» или выпить её до донышка. Могли сделать Ленку пустой оболочкой, которая удобрила бы землю…

Но Ленка знала, что «открытость» при общении с Природой – всё равно, что рука, протянутая для рукопожатия, – при встрече с человеком…

Растения быстро и по-доброму ответили на её мольбу. Растения «взбурлили». Из каждого листика, из каждого стебелька вытянулись «вихри». Они – эти вихри – как бы «пролились дождём», как бы «смочили» зелёные тела – расслабили их, сделали мягкими, податливыми…

Ленка жадиной не была – тут же передала Генюшке – через руку – большую часть того, что получила.

Генюшка воспрянул: дышать стал тише, прибавил скорость и даже ладошкой задёргал – отпусти, мол…

Хочешь без подмоги – пожалуйста!.. Ленка освободила его руку, И Генюшка, смешливо фыркнув, умчался вперёд. На его несерьёзной рожице были лукавство и торжество… Ничего себе в нём моторчик!..

Ленка мельком обревизовала остальных.

Серёжка был красив и спокоен, как всегда. Что-то хищное сейчас – на бегу – увиделось в его красоте. Он рассекал зелёные волны, словно торпедный катер…

Петька был важен и самоуглублён. Словно о чём-то раздумывал, спасаясь от погони. Этот был похож на паровоз, – Ленка не раз видела паровозы в своих скитаниях… Мчался по ему одному видимым рельсам, и всевозможные препятствия, чтобы не отвлекать Петьку, сами отскакивали от него в стороны, сами его огибали…

Замыкающим был сокамерник, знакомец по ментовке. Он был красным, как помидор или как большевик, и нисколько не потным. Его хитрющие глаза бежали впереди него и примечали каждую ямку, каждую кочку. Маленький, юркий, он похож был на лисёныша. Происходящее было для него не более, чем игрой. Он не просто бежал, – он вытанцовывал стремительный танец. Будто предугадывал, куда стрельнут, и уступал дорогу пулям…

Ленке все они были душевно близкими, «своими», за всех беспокоилась. Потому и приостановилась, что готова была, как наседка, броситься, встопорщив перья, на защиту любого из них…

За миг-другой она вобрала в себя картинки вечерней погони и понеслась дальше – следом за Генюшкой. Только Генюшка в ней непосредственно нуждался. Да и тот после оказанной ему поддержки – не больно-то. Ишь улепётывает, как заяц…

Преследователи недалеко. Но и не близко. В затылок не дышат, по крайней мере…

Но топота от них!.. Но треска!.. Но матюгов, испускаемых вперемешку с пулями!..

Лес мрачнеет вокруг мерзких чужаков с пистолетами. Недовольство леса свивается, как облако, вокруг пришельцев. Ленка видит своим «шаманским» зрением, нисколько не мешающим зрению обычному, как сгущается лесовое негодование. Оно превращается в узкий чёрный туннель, в некую «прямую кишку», через которую двуногое дерьмо должно быть извергнуто...

Ленке жалко, что не может показать Генюшке эту картинку. Ему бы понравилось. Похохотал бы вволю…

Ленка видит своим «шаманским» зрением весь лес целиком. Весь его великолепный расписной зелёно-жёлтый терем…

Впереди – шоссе. Они скоро до него добегут.

Слева светлый сосняк, земляничные поляны, ромашки.

Справа – болото. Не глубокое, но достаточно грязное…

Им, беглецам, можно бы прямо через шоссе. Там леса нет, – до горизонта поле желтоватой ржи… Но, уходя в эти поля, они отдаляются от города, что неприемлемо.

Значит, им – налево и назад.

А этим, бандюгам?.. Этим, конечно, направо…

«Немилосердно матерясь, грязь попадает прямо в грязь!» – наскоро придумала Ленка заклинание.

Лес принял Ленкино заклинание безропотно и благодарно. Лес, как вся Природа в целом, жил бессознательно. Рифмованные, ритмизованные слова людей-колдунов на какое-то время могли подчинить себе какую-то часть природы. Ибо заклинания накладывались на выбранное заклинателем место, сцеплялись с ним, становились его псевдоразумом, псевдосознанием. Когда же энергетика слов истощалась, и слова прекращали быть, заколдованное место вновь возвращалось к своему исходному состоянию. Вновь вливалось в безбрежный океан бессознательной жизни…

Что касается энергетики слов, она могла быть очень большой и действовать долго. Поскольку любое заклинание, благодаря рифмам и ритмам, было замкнутой структурой, которую – многократно повторяя слова, – можно было «накачивать» и «накачивать»

Ленка произнесла своё заклинание три раза. Оно было указанием для леса, для его «кишки»…

Тут как раз и шоссе показалось…

Генюшка остановился и оглянулся растерянно.

Ленка тоже остановилась и подняла руку, подзывая остальных.

Серёжка подбежал и встал, невозмутимый, словно бог. Некоторая медлительность в нём порой проявлялась…

Петька был спокоен, как монах. Его губы слегка подрагивали, словно он потихоньку молился.

Последним был щупленький «сокамерник».

– Ты кто?.. – спросила Ленка. – Ты зачем этих привёл?..

– Я Гришка! – представился новый знакомец. – Сейчас не до бесед! Бежим!..

Его лицо было треугольным по форме и очень подвижным. Казалось, мышцы его лица приплясывают на костях. Будто на них дуют невидимые ветры…

– Остынь! – сказала Ленка строго. – Передохни!..

Серёжка и Генюшка, услышав Ленкины слова, тут же повалились в густую траву. Повиновение «командирше» было для них безусловным рефлексом.

Петька, чуть помедлив, к ним присоединился.

Гришка был самым «новеньким» и, значит, самым непослушным.

– А как же?.. – недоверчиво спросил, мотнув головой в сторону погони.

– Свернут сейчас!.. – уверенно сказала Ленка.

Бандюганы и впрямь, словно услышав её, стали забирать вправо, немилосердно матерясь, но не стреляя. Видимо, берегли патроны…

Гришка глянул на Ленку с уважением и – успокоился.

Лицо разгладилось. Волны по нему не гуляли, ветры на него не дули, какие-то моторчики внутри отключились…

– Ты – наш человек! – сказал Гришка и, блаженно вздохнув, повалился на спину.

Ленка улыбнулась, вспомнив, как мягко прозвучало самопредставление новичка. Скорее не «Гришка», а «Ггишка». «Р» в его имени звучало сложно. Оно словно бы состояло из двух звуков: «р» и «г». Оно «погромыхивало».

– Что будем делать? – вопросила Ленка у своей ватажки.

– Огласите, пожалуйста, весь список! – дурашливо-серьёзно сказал Серёжка.

Генюшка фыркнул.

– Теоретически мы могли бы напроситься к любому дальнобойщику! – сказала Ленка. – Шоссе рядом!..

– Подальше от города? – спросил Петька. – Да?..

– Да! – сказала Ленка. – Железная дорога тоже, кстати, недалеко!..

– Но Степан Игнатьевич! – напомнил Серёжка.

– Да! – выкрикнул Генюшка и зазвенел – засмеялся.

– Помню! – сказала Ленка. – Поэтому и говорю «теоретически»…

– Мы своих не бросаем! – назидательно изрёк Серёжка.

– Да! – снова выкрикнул Генюшка. И снова зазвенел-застрекотал.

– Кто такой Степан Игнатьевич? – спросил Петька заинтересованно.

– Мужик несчастный и добрый, – сказала Ленка.

– Умный и сумасшедший, – добавил Серёжка.

– Ваша нянька, что ли?.. – сказал Гришка пренебрежительно. – Взрослый не может быть «своим»!..

Ленка посмотрела на него сверху вниз и промолчала.

Серёжка нахмурился.

Генюшка неодобрительно фыркнул.

– Значит, идём в город! – подвела Ленка итог быстрому обсуждению.

– Может быть, захватим машину? – предложил Гришка. – Ту, на которой меня привезли! Там всего один остался!..

– Правильно! – поддержал Серёжка. – Ехать лучше, чем идти!..

– Да! – снова выкрикнул Генюшка, озаряя себя «гагаринской» улыбкой.

– Тише ты! – цыкнула на него Ленка.

– Чего ты! – сказал Генюшка обидчиво. – Мы их не слышим. Значит, и они нас – тоже!..

Действительно, ни треска не сучьев, ни звучанья матюгов и проклятий было не слыхать.

– Ну, и как ты предлагаешь взять машину? – спросила Ленка у Гришки.

– Моя проблема! – сказал Гришка небрежно. – Один справлюсь!..

– Так уж прямо и один? – сказала Ленка не менее небрежно. – Да ты, видать, Аника-воин!..

– Если ты Аника-воин, значит, лавров ты достоин! – затараторил Серёжка. – Мы положим лавры в суп и погреем супом зуб!..

– Или пуп!.. – выкрикнул Генюшка и засмеялся.

– Можно и не одному! – сказал Гришка, вдохновляясь. Возбуждённое лицо его снова стало повышенно-подвижным, похожим на море или крону дерева под ветром. – Дайте мне этого «пупа», - он указал на малыша, - и мы всё сыграем, как по нотам. Я прикинусь предателем. Скажу, что я – за них… Что мне доверили довести «мелкого» до машины…

– А дальше? – поторопила Ленка.

– Дальше моя проблема! – упрямо повторил Гришка. – Вам останется только подсесть в машину!..

– Генюшка, пойдёшь? – спросила Ленка.

– Тряхну стариной!.. – сказал Генюшка и засмеялся…

 

Когда Шалый увидел две детские фигурки, которые, держась за руки, неторопливо брели к нему, – прямиком к нему, – он не поверил своим глазам. Шалый сидел на земле, спиной опираясь о правое переднее колесо джипа. Распухшее влажное солнце висело над ним. Омерзительно большое. Омерзительно чистое…

Шалый глядел на него, не щурясь. Вся чистота солнца, вся его светлость, вся его сила, – всё было обманом. Если ты такое могучее, победи тьму, которая меня стережёт! Победи жадного клювастика! Сожги! Испепели! Ведь я с ним смирился только поневоле, - потому что не могу справиться…

Что-что?.. И ты не можешь?.. Тьфу, тогда на тебя, звездюлина! Ты пузырь мочевой! Ты – пыльная лампочка в сортире!..

Пусть мне тьма будет единственной опорой! Она живая. Она тоже тёплая. Я её лучше чувствую, чем ту «светилу», которой на всех начхать.

Ближе мне тьма! Роднее! Да здравствует тьма! «Скафандр» чёртов! То его хочется содрать, соскрести с себя клочьями. То – поплотнее на себя натянуть, окончательно с ним сродниться…

Помоги мне, тьма! Возьми меня всего без остатка! Только помоги! Помогай до конца моих дней. Или там ночей. Не знаю, чем отныне измерять свою житуху…

И вдруг…

Вроде бы из солнца возникли…

Две детских фигурки…

Двое «мелких»…

Надвигаются, взявшись за руки…

На миг Шалого пронизал испуг. Причудилось, что на него идут облавой. Потому и за руки взялись…

Но тут же тьма живая, спутница Шалого, дёрнулась, ворохнулась. Кольнула клювиком, напоминая о себе…

Мамочка всегда говорила: уличные мальчишки грязные, злые, на них полно всякой заразы, бойся их, обходи стороной…

Шалый мог бы сейчас «перетечь» во тьму. Слиться с клювастиком. И дотянуться до этих двух…

Но у них есть сведения… Они знают о том, где сумки… Поэтому их нельзя убивать сразу…

– Не стреляйте! – сказал один из «мелких». Я – за вас! А вот этот – пленник!..

– А, носатик! – узнал Шалый. – Потягал я тебя за шнобель! А теперь – отрежу!..

– Не смешно! – звонко сказал другой «мелкий».

– А ты, чё, падла?.. – начал Шалый заводиться. – Ты чё, в натуре, оборзел?.. Ты чё базаришь, гнида?..

Он поднялся на ноги, нависая над мальчишками. «Клювастик» тут же брызнул ему в глаза чёрными струйками. Пригласил: перетеки в меня, расправься с козлами…

Шалый, может, и поддался бы… Может, немножко и порезвился бы до подхода братанов…

Но тот «говорун», которому он в камере раздавливал нос, вдруг повёл себя странно. Нехорошо себя повёл. Неуважительно…

Он подскочил к Шалому и как-то так очень быстро взмахнул правой рукой.

То ли Шалому показалось… То ли мальчишка и впрямь прикоснулся к его шее… А может, это клювастик-восьминожка вмешался, обозлённый тем, что его призыв безответен…

В общем, что-то случилось… Что-то непонятное…Шалый вдруг одеревенел… Оставался в сознании, но не мог шевельнуть ничем… Ни ногой, ни рукой. Ни мизинчиком…

Это было ужасно… Шалый не только одеревенел. Он заледенел от страха…

Словно бревно с глазами, Шалый повалился назад, на джип. Звучно впечатался в борт. Боком сполз вдоль него…

– Садись быстрей! – услышал Шалый один детский голос.

– Остальные-то где? – спросил другой голос, пописклявей.

– Да вон же! Вон! Бегут уже!..

Хлопнули дверцы слева и справа. Почти беззвучно завёлся мотор. Машина дёрнулась и, прошуршав вдоль спины лежащего, покатилась куда-то…

Перед глазами Шалого качались высоченные стволы травинок.

«Скафандр-восьминожка» облепил его и давил, выжимая, высасывая. И долбил, долбил острыми клювами…

 

 

© 2009-2015, Сергей Иванов. Все права защищены.