Проза
 

“Не от мира сего”

 

Глава 12.

 

Степан Игнатьевич «свой» в Ленкиной компании. Единственный взрослый, которому Ленка, Серёжка и Генюшка полностью доверяли.

Ему пятьдесят. По утрам соответствует возрасту. Под глазами кожа набрякшая и потемнелая. Отрешённый взгляд. Безвольная сутуловатость…

Затем что-то в нём «включается». Разглаживаются подглазия. «Звонкость» проявляется в глазах. Выпрямляется спина. Пружинит походка…

Что-то в нём неистребимо детское. Вечный мальчишка.

«Шаманским» своим зрением Ленка давно углядела, что на самом деле – изнутри, для него самого – лет ему не больше пятнадцати – шестнадцати.

Возможно, именно потому он так легко и стал «своим».

Судьба его заковыриста. Вырос он под крылышком у мамы-бухгалтера. Батя тоже был (шофёр по специальности). Но батя сильно бражничал. И мать прогнала выпивоху. Прогнала, чтобы не лишал Степушку детства…

До конца своих дней мать с отцом прожили порознь. Однако развода не оформляли. По бумагам остались навсегда мужем и женой…

Детство у Степы было хорошим. Жил с мамой душа в душу. Мама была первый друг-товарищ. Не разлей вода…

К ней кто-то там сватался – не её работе. Не один человек и не один раз. Но она всех отшивала. Опять же ради сына…

Любимым досугом у них были книги. Степа ходил в детскую библиотеку. Но этого ему было мало, – в день проглатывал по книжке. Посещал библиотеку также взрослую – с маминым читательским билетом.

По вечерам часто бегали в киношку, – рядом с домом был кинотеатр «Победа». В памяти остался шуточный стишок, придуманный, как считал Степа, мамой.

В кинотеатре «Победа»

Все остались без обеда.

Что случилось? Беда.

Что пропало? Еда.

Ты украл? Да!..

По выходным слушали патефон. Он был обтянут малиновой кожей, и посверкивал металлом. Запах кожи так и остался навсегда «праздничным» запахом.

Это было священнодействием: залезть на табуретку, снять патефон со шкафа, поставить его на стол, обтереть пыль чистой тряпочкой. Затем секунда любования. Затем бережно открыть крышку. Извлечь выбранную пластинку из конверта и, держа её за края, положить на «вертелку».

В новых пластинках иногда отверстие бывало меньшим, чем нужно, и металлический штырёк в центре «вертелки» в него не влезал.

Тогда приходилось брать ножницы с острыми концами и, вставив один конец в дырочку, расширять её круговым движением ножниц.

Но вот пластинка легла на место, и теперь надо завести патефон.

С некоторой натугой металлическая никелированная ручка входит в правый патефонный бок. Она чуть воздета, она под небольшим углом к плоскости пластинки.

Её надо крутить до тех пор, пока крутится. Пока не дойдёт до упора.

Затем из углубления слева извлекается звукоснимающая головка на суставчатой металлической шее. Она похожа на цветочный бутон с узловатым стеблем.

Чуть отвинтив держатель, нужно вынуть старую иголку и вставить новую.

В угол патефона встроена маленькая коробочка для новых иголок. Выдвинешь её, – ах, какая радость! Лежат остренькие жальца, – обещают мечты и радости…

Затем надо, держа за головку, развернуть суставчатую шею и поставить иголку на ободок пластинки.

Затем – переместить рычажок-тормоз, освобождая пружину.

И пластинка завертится. И на её чёрной плоскости вспыхнут на миг радужные блики.

И музыка расслышится. Родится из твоих действий, из кружения пластинки, из душевных предчувствий и томлений…

Пусть она знакома, пусть звучала уже не раз. Всё равно каждый её приход, каждое рождение из патефонного чрева – событие, таинство, чудо. Во многом потому и событие, что ты сам его устраиваешь своими руками…

Вот они сидят на диване рядышком, – Степа и мама. Слушают свой любимый полонез Огинского. И музыка вливает струю сладкой грусти в их, в общем-то, беспечальное, в общем-то, радостное бытие. Музыка – это предчувствие, предсказание. Но разве поверит предсказанию горестей тот, кому сейчас хорошо…

К особенно любимым пластинкам относились также «Песня Рощина», «Темная ночь», «Уральская рябинушка»…

Насытив души красотой, Степа с мамой убирали патефон на шкаф. Затем чаёвничали, насыщая тела. И уезжали в музей, на выставку или в театр. Такова была программа выходного дня…

 

После школы Степан поступил в медицинский институт. После института три года проработал в уральской тайге – по распределению. Был врачом-педиатром в маленькой участковой больничке…

Ещё перед окончанием института они с мамой обменяли питерскую комнату в коммуналке на двухкомнатную квартиру в области.

Так что из тайги молодой врач Степан Игнтьевич вернулся не в город, а в Берёзовку – небольшой посёлок на берегу Невы. Здесь, в Берёзовке, и на работу поначалу устроился. Заведовал детским отделением. Старательно выхаживал чужих отпрысков, не имея пока что своих.

Но не сиделось ему на месте. Как в тайге, так и в Берёзовке три года отпахал. Затем рванул в город. Честолюбивый был по молодости. Хотелось выделиться, самоутвердиться.

К этому времени наметилась развилка в судьбе. Мог и в науку двинуть, и в литературу. Основания были и для того, и для другого.

Научный задел – статья, которую включила в сборник своих трудов родная кафедра Родного Педиатрического института. Литературный почин – «Записки врача», опубликованные в журнале «Юность».

Степан Игнатьевич в свои силы верил. Поэтому рванул сразу за двумя зайцами. Во-первых, поступил в клиническую ординатуру на той кафедре, что взяла его статью. Во-вторых, стал заниматься в литературном объединении писательницы Лины Бегловой. Кроме того, ходил в Дом писателей на заседания секции прозаиков…

Жизнь была трудна и прекрасна. Рано утром, вместе с мамой уезжал на электричке в город. По дороге успевали обсудить вчерашний день и предстоящие проблемы… Поздно вечером возвращался в Берёзовку, умудряясь по дороге страниц пятьдесят прочесть в очередной книге…

Мама прибывала со своей работы пораньше и ждала его дома…

Всё у них шло как по маслу. На кафедре нашёл научного руководителя, получил тему для диссертации, успешно собирал материал и посещал занятия для сдающих кандидатский минимум.

В литературе тоже не дрейфил. Одна за другой появлялись публикации в журналах и газетах. Рукопись книги, посланная самотёком в Москву, была принята издательством «Молодая гвардия», и вскоре он подписал первый в жизни издательский договор.

Всё шло как по маслу. После окончания ординатуры остался на кафедре – старшим лаборантом. Куски диссертации брали в научные сборники. Не только в кафедральные, но и в Москве выходящие…

Дебютная книга явилась на свет, была представлена на Всесоюзный литературный конкурс и победила в нём – получила лауреатский диплом…

Через год вышла вторая книга. Ещё через год – третья…

Сергея вызвали в ЦК ВЛСМ, включили в картотеку молодых перспективных литераторов, заказали сценарий художественного фильма.

Но тут он дрогнул…

Он дал слабину…

Он влюбился…

Девушку звали Алевтиной. Она работала на кафедре. Оформлена была препаратором, но, по сути, исполняла обязанности секретаря-машинистки. Перепечатывала научные опусы, готовила их к отсылке в разные редакции

Степан знал, что она – студентка Техноложки. То ли на вечернем, то ли на заочном учится. Здесь же, на кафедре, зарабатывает себе на хлеб.

Он как-то вдруг, неожиданно её «увидел». Она была красива скромной русской красотой. Степан про себя сравнил её с весенней берёзкой и подивился: почему раньше не замечал?..

Особенно его поразили глаза Алевтины. Они были по-детски большими и глядели на него со сдержанным интересом. Их голубоватые белки почему-то особенно волновали Степана. Хотелось к ним прикасаться губами.

Вообще, сдержанность, как он быстро понял, определяла характер Алевтины. Если подбирать синонимы, то получался такой ряд: сдержанность, уравновешенность, гармоничность, завершённость, совершенство…

Можно ли полюбить живое совершенство?.. Ведь если не останавливаться на этом слове, если продолжить синонимический ряд, то как он будет выглядеть?..

Совершенство, вечность, бесчувственность, холод…

Не так ли?..

Но Степан лишь однажды подумал о том, что следует за «совершенством». Подумал отстранённо, – как о чём-то сугубо теоретическом, не относящемся к живой Алевтине.

Он прекрасно понимал, что «заразился» Алевтиной всерьёз, хронически «заболел» ею. Сам взрывной, повышенно эмоциональный, он не мог – в рамках своего «я» - понять, постичь её. Возможно, его любовь была ничем иным, как протестом против её непостижимости. Ведь любовь сама по себе непознаваема. Его любовь к Алевтине и сама Алевтина были двумя крепостями; двумя равными грузами, поставленными на весы.

Степан вёл «осаду» по всем правилам: водил Алевтину в кино, в кафе, в театры, на концерты, гулял с ней в парках и садах.

Однажды в ординаторской они остались одни, и он поцеловал Алевтину. Это было прекрасно, его охватило безумие, он впал в неистовство. Это было прекрасно, это была музыка прикосновений, симфония любви.

Сначала он целовал её губы «в целом»( in toto ), затем – верхнюю, затем – нижнюю. Затем целовал, слегка втягивая её губы в себя.

Затем целовал, прикасаясь своим языком к изнанке её губ. Затем – проникая своим языком на максимально возможную глубину; и при этом словно «пил» Алевтину; пил, задыхаясь от счастья.

Затем, потеряв контроль над собой, он уже не пил, а впивался. Словно хотел втянуть в себя Алевтину целиком. Поглотить её. Пожрать…

Но тут она отстранилась.

И глаза её были ясными-ясными. Ясными безжалостно.

В них ничего не было кроме любопытства…

Это было как удар молнии, как раскат грома…

Вот уж воистину гром среди ясного неба…

Степан, привыкший за последние годы быть победителем, вдруг впервые понял, что здесь ему победителем не быть никогда.

И… «заболел» Алиной ещё сильнее.

Совершенство, вечность, холод – всё-таки синонимы. Никуда от этого не денешься.

Прямой штурм вечности бесполезен. Но, может быть, попробовать обойти её с фланга?.. Может быть, там она менее защищена?..

Степан стал «играть» Алевтину. Стал вживаться в её образ. Воображать себя ею…

Кому какое дело до этого!... В этом нет ничего нечистого, ничего извращённого. Недаром говорят, что любовь сродни безумию. Сергей был влюблен, – был безумен. И не хотел себя сдерживать…

Попытка себя идентифицировать с любимой девушкой была его обходным маневром, его военной хитростью…

Он ликовал, обнаружив, что движется плавнее, говорит медленнее, чем раньше. Обнаружив, что спокойствие, невозмутимость не менее приятны, чем вечная возбуждённость и порывистость…

Он старался, он актёрствовал самозабвенно. Ему казалось, что таким способом он становится ближе к Алевтине. Что – одну за другой – преодолевает её линии обороны…

Но как-то вечером, в электричке, когда, усталый, сидел, уставив глаза в книгу, до него дошло в одночасье, заглушив смысл напечатанных слов, что все его усилия бесполезны. Что его актёрство всего лишь копирует жесты Алевтины, внешний рисунок её поведения. Его самоотказ бесполезен. Суть Алевтины как была непознаваемой, так и останется.

На своём опыте в тот вечер Степан осознал банальную истину: мужчины и женщины – «разные», несовместимые…

Перестав «играть» Алевтину, он не признал своего поражения. «Обходной маневр» не был бесполезным: в чём-то изменил Степана, придал его личности новые «векторы»…

Он решил вернуться к штурму. Решил объясниться с Алевтиной. И объяснился, не откладывая в долгий ящик. Объяснился буквально через день…

Алевтина выслушала его, слегка порозовев.

В пересчёте на его шкалу это было сильным переживанием…

– Я вижу, ты меня любишь, – сказала в ответ на его признания. – Ты мне тоже симпатичен. Но такой любви, как у тебя, у меня нет. Может быть, она появится позже. Давай не будем торопиться…

Конечно, надо было признать поражение. Надо было стерпеть. Надо было отступить…

Но Степана словно подхватила чья-то чужая, чья-то высшая воля. Не признавая никаких расчётов, никакой дипломатии, он снова бросился в атаку и говорил так страстно, так напористо, как никогда ещё не говорил.

Он убеждал Алевтину, что одной его любви хватит для их счастья, что женщине для счастливой жизни достаточно быть любимой…

Короче, он заставил её согласиться на замужество…

И они сыграли свадьбу…

И зажили, действительно, счастливо.

Зажили в трёхкомнатной городской квартире – вместе с родителями Алевтины…

Молодая жена была очаровательна. Сергей был без ума от неё.

Жалел, что поздно женился – в двадцать восемь лет. Наука да литература застили глаза…

Видеть жену в те дни – было живописью. Говорить с ней – было музыкой. Думать о ней – было философией…

А что касается науки и литературы, до них Сергею не было дела. Они отдвинулись на горизонт и укоризненно там маячили.

 

В свой срок появился ребёнок. Сын. Он был прекрасен. Он, действительно, был прекрасен. То есть, больше чем красив.

Кроме того, он был гениален. Это становилось ясно при первом же взгляде на него.

Тут не было никаких родительских преувеличений. В мир пришло совершенное дитя любви. Только и всего.

Красота и гениальность были признаками этого совершенства…

 

Через две недели случилась беда. Сергей узнал о ней, когда вернулся из Берёзовки, куда съездил в выходные.

Алевтина не укараулила Пашку. Положила его на столик перепеленать. Отвернулась на миг – взять бельишко. А он в этот миг возьми и кувырнись. Упал головой. Расколол черепную косточку слева. Заработал себе гидроцефалию…

Сергей увидел их в больнице. Жена была такой тихой и, вроде бы, испуганной. Сын был сморщенным комочком плоти, затерявшимся в пелёнках.

Врачи сумели его вытащить с того света. Вернее, не его, а его подобие. Не был больше Пашка прекрасным, – симпатичный пацанчик. Не более…

И отсутствие гениальности – так же, как её наличие раньше, – заметным было с первого взгляда…

Ни слова осуждения – ни в больнице, ни после – не сказал Алевтине. Пожалел её. Побоялся разрушить то, что было между ними…

Может быть, и зря не сказал… Может быть, надо было наорать… Нахлестать её по щекам…. Синяков наставить… Обозвать последними словами…

Непроявленное горе осело в душу, как едкая муть… Как отсроченное безумие…

Непроявленное горе обладало собственной радиацией… Эта рация подчерняла любую радость и подкашивала любую надежду…

Мир стал суше, твёрже… Мир утратил свежий радужный блеск и услужливую податливость…

Увиделось, осозналось, что Алевтина – копуша…. Не может чётко и быстро сделать ничего… Обязательно отвлечётся на одно, на другое, на третье… В результате ни с тем, ни с другим, ни с третьим не успеет к сроку… Бросит на полдороге…

Смешно показалось: при её-то маниакальном стремлении к чистоте и порядку она вся обвешана «хвостами» не доведённых до конца начинаний…Этакий «дикообраз»…

Подумалось, что проходит любовь… Однако новая – трезвая и беспомощная – зоркость ничего не отменила и не перечеркнула… Алевтина оставалась желанной, единственной, милой…

На своей шкуре стало понятным: любовь и разум несовместимы. Разум – одна линия судьбы. Любовь – другая линия, параллельная первой…

 

Пашка жил. Пашка рос. И, вроде бы, выглядел нормальным ребёнком. Потихоньку забывалось то, каким он был до своей младенческой катастрофы…

Счастье, вроде бы, вернулось… Ну там, подумаешь, с некоторыми изъянами… Раздражаться стал изредка… Повышать голос на Алевтину…

Но это ведь, в общем-то, пустяки. У кого такого не бывает…

Через три года родился второй сын – Гошка. И столько хлопот навалилось, что вспоминать былое стало некогда. Пашка – первенец – как бы отодвинулся в тень…

Счастье, вроде бы, вернулось… Отец уже двоих детей, Степан Игнатьевич был очарован своей семьёй… Любовь к жене и к сыновьям настолько наполняла, настолько осмысливала жизнь…

Ведь рядом была женщина… Инопланетянка… Пришелица из иных миров… Находить с ней общий язык… Выстраивать межпланетную дипломатию… Это же проблема из проблем. Достижение из достижений…

И пацаны рядом были… Лучи Божественного Света, внедрённые в слабую плоть… Присутствовать в их жизни, быть обласканным их улыбками, их доверием уже было наградой…

 

До Пашкиного семилетия всё было хорошо. Но вот он пошёл в школу, и сразу обнаружилось, что он понепонятливей, чем сверстники. Одно и то же, одно и то же надо было ему твердить сто раз. И всё равно казалось, что он не осознаёт предмет, а запоминает механически.

Катастрофа она и есть катастрофа… Можно какое-то время успешно делать вид, что ничего не было… Можно даже верить, что забыл её напрочь… Но никуда она не денется. Обязательно напомнит о себе. Потому что жизнь после катастрофы переломлена, судьба изменена…

Степан Игнатьевич был интеллектуалом, хорошо знал мировую литературу и философию, любил воспарять в метафизические выси.

Заниматься с Пашкой он честно-благородно пробовал. Но невмоготу было. Не хватало терпения. Пашкин разум был заблокирован той «химией», которую ему вводили в своё время, чтобы выжил…

Алевтина тут подошла идеально. Со своей медлительностью и упорством…

Они с Пашкой сидели часами, – парочка: баран да ярочка… И всплакнут, бывало, то один, то другая. И поругаются. И помирятся…

А Степан Игнатьевич возился с Гошкой – смекалистым, улыбчивым, добрым. Гошка всё схватывал на лету. Можно было придумать для него занятие и уткнуться в свою подзаброшенную диссертацию.

Болезнь матери совпала с началом перестройки, объявленной Горбачёвым.

У матери нашли рак прямой кишки. Операция была калечащая. Мать стала беспомощной, как младенец, после выписки. Надо было безотлучно за ней ухаживать.

Степан Игнатьевич переселился в Берёзовку. О семье пришлось практически забыть.

Так прошло два года…

 

Как только мать смогла себя обслуживать, он стал уезжать в город. С понедельника до пятницы был со своей любимой, со своей полузабытой семьёй. Словно заново женился. Словно заново родились дети…

Главное в жизни – любовь… Те светлые душевные связи, что ты обретаешь…

Алевтина была с ним приветлива. Дети к нему тянулись. Он был с пацанами как ровня: бегал, прыгал, кричал как они, играл во все их игры. Пристрастил их к чтению вслух, и одну за другой они с его голоса воспринимали хорошие книги…

На выходные уезжал в Берёзовку. Убирал квартиру, обстирывал мать, – с крупными предметами она сама справиться не могла…

 

Почти три года длилась эта передышка.

Затем…

Однажды в воскресенье…

Когда он готовился уезжать в город…

Его семейная жизнь завершилась…

Произошла очередная катастрофа…

Катастрофа грянула так обыденно, так просто, так бесшумно, что миг её прихода уловить не удалось.

Мать сидела в кресле. Только что выпила кофе. Поставила чашку на стол…

И вдруг – изменилась. Спустя тот самый миг, что остался неуловленным, стала совершенно другой…

Левая половина лица вдруг расслабилась, размякла, обвисла. Правая половина – деформировалась, перекосилась…

Ещё ничего не поняв, мать попробовала встать.

– Что-то никак!.. – сказала озабоченным голосом.

Её голос резанул по сердцу. Степан-то Игнатьевич – врач – уже понял, что произошло. Гемипарез… Полупаралич…

Он подскочил к матери. Поднял её. Она висела на его руках тяжёлым мешком. Едва поднял, обильно помочилась ему под ноги…

Держал мать и плакал. Жалко её было. Думалось: умрёт она вот-вот…

Волоком дотащил её до постели. Дотащил, задыхаясь от натуги.

Повалил, раздел, укутал одеялом…

 

И потекли неторопливые, как ручей в болоте, больничные будни. Семьи теперь не было. Творческих занятий – тоже. Была четырёхместная палата в Берёзовской больнице. Была мать, ставшая живым бревном, которое надо было ворочать так и этак.

Надо было смотреть в её добрые, так хорошо знакомые глаза. Надо было изображать оптимизм, улыбаться и пошучивать. Надо было кормить её с ложечки, вставляя пищу между плохо приоткрывающихся губ. Судно подкладывать надо было. Выносить мочу и кал… Обмывать лицо и тело…

Время тянулось… Время почти замерло…

Напротив матери лежала старая учительница, тоже параличная. К ней ходили дочь и зять. Они приносили дорогие деликатесы, дорогие фрукты. Как-то всё у них выходило напоказ. Будто хвастались благополучием…

Степан Игнатьевич на их «выпендреж» реагировал болезненно. Он не мог покупать матери ничего такого. Жить-то ведь приходилось на одну её пенсию.

Когда появлялись посетители, он старался так сесть, чтобы спиной к ним оказаться. Тогда ещё было терпимо. Досада не грызла.

Что касается двух других соседок, они были «недолговременными»: возникали, получали курс лечения, исчезали. Они по-разному рассказывали свои истории, – то артистично, то занудно; они были одеты в разные халатики; они по-разному проводили свой досуг, – лёжа, сидя за книгой, разгуливая по коридору.

Дни ползли, как улитки. Недели скакали, как шарики от пинг-понга. Месяцы выстраивались чередой Хеопсовых пирамид…

Каждое утро он приходил в палату к маминому пробуждению. Мамин первый взгляд натыкался на него, сидящего у постели. Затем начинались мытьё, кормление, гигиенические и лечебные процедуры…

Вечером, задолго после ужина, он возвращался домой, что-то пихал в себя съестное, заводил будильник и заваливался отдыхать…

 

Выписали маму с частичным восстановлением функций. Паралич в неё крепко вцепился и насовсем отпускать не хотел. Как до больницы ей нужен был постоянный уход, так и после больницы - тоже.

Степан Игнатьевич перевёз маму домой в инвалидной коляске, позаимствованной на отделении; на руках втащил её по лестнице и определил на кровать…

Снова тянулись дни скакали недели, пирамидами выстраивались месяцы… Отчаяние охватывало. Тоска слонялась из одного угла комнаты в другой. Ясно понималось: это ловушка. Выход из неё один: мамина смерть…

Смерть была нежеланной – потому что маму любил и жалел. Смерть была желанной – потому что означала освобождение… Такая раздвоенность выливалась для Степана Игнатьевича в капитальный, всё углубляющийся невроз. Невроз не давал расслабиться, – заставлял всё время быть в напряжении. В непрерывном ожидании…

Бесконечный, на годы растянутый стресс, – вот чем стала жизнь.

Взрывы были неизбежны, – и происходили. Из-за какого-нибудь пустяка Степан Игнатьевич вспыхивал, как порох. «Навязалась!.. Обуза!..» – кричал, исходя злостью. Затем убегал в свою комнату, – вырёвывал там злые слёзы.

Уходили его лучшие годы. Он мог бы защитить свою кандидатскую и написать докторскую. Мог бы выпустить новые книги. Фантастом мог бы стать, о чём давно мечталось…

Мог бы в общественные проекты удариться. Например, ему хотелось организовать и возглавить автопробег от Петербурга до Владивостока. Не простой пробег, а с дополнительными задачами. По дороге он планировал заезжать во все крупные города. В каждом городе посетить все детские дома. В каждом детдоме заснять на видеоплёнку талантливых «мелких»: певцов, танцоров, музыкантов, чтецов. Потом, по возвращении в Петербург, устроить на телевидении красочное шоу: показать «эстрадные резервы» во всей красе, пригласив на показ и самые яркие взрослые «звёзды». Пусть эти звёзды выберут понравившихся детдомовцев и публично, на экране, объявят о том, что закрепляют за ними местечки в своих коллективах…

Ещё ему хотелось – не больше и не меньше – создать свою газету. Не обычную информативную. Нет, «газету поздравлений». Пусть бы она так и называлась: «Поздравляем!..» Пусть бы в ней любой человек мог сказать – по какому-то случаю – тёплые слова родным и близким. Пусть бы в ней любой человек имел возможность – за невысокую плату – заказать статью про себя, про своё житьё-бытьё…

Полно было и других проектов в голове. Но эти два – пробег и газета – были любимыми…

Вырёвывая в своей комнате злые слёзы, Степан Игнатьевич перебирал в уме готовые проекты, – как скупой рыцарь перебирал монеты в сундуках…

Вслед за взрывом всегда шло раскаяние: возврат к маме и просьба о прощении. Мама, конечно, прощала…

Чем дальше, тем горше ему становилось. На голове седые ниточки множились, у глаз – морщинки…

Утешал себя тем, что какой-то в маминой болезни есть «высший» смысл. Уж больно симметрично всё получается. То, что мама отдала ему в детстве, – время, усилия, любовь, – он сейчас возвращает ей. И, видимо, должен вернуть до последней капельки…

А что потом?.. Для чего нужно освобождение от всяких – к маме обращённых – душевных обязательств?..

Неужели мать – преграда, помеха?.. Неужели её нужно преодолеть, отбросить, чтобы быть успешным?..

Переступить через мать можно двумя способами. Или отвернуться, забыть ещё при её жизни. Или дождаться её смерти, что, собственно, он и делает…

Степан Игнатьевич себя чувствовал мерзавцем благодаря таким раздумьям. И в то же время разве он полностью неправ?.. Нельзя, живя, мешать жить другим…

Динамизируя, сжимая до предела растянутую на годы мамину деградацию, Степан Игнатьевич мог описать её так. Полностью отказали ноги, – повисли полусогнутыми довесками…

Затем перестали действовать руки, – эти пластилиновые отростки стали очень неудобными, их приходилось то и дело перекладывать с места на место во время гигиенических процедур… Тело стало колодой, – тёплой, правда, но тяжеленной, будто сделанной из чугуна…

В последнюю очередь начала отказывать голова. Резко возросла забывчивость, – мама и не пыталась как-то её замаскировать.

Затем речь стала путаться. Предложения не доводились до конца, зависали, тонули в неразборчивой бормотне…

Затем – напоследок – мама совсем замолчала…

Она могла говорить, – Степан Игнатьевич не раз убеждался в этом. По утрам, пока не совсем проснулась, она как бы отбрасывала свою роль «немотницы». Она «возвращалась». Выглядывала, как улитка из своей раковины… Степан Игнатьевич нарочно не обращал внимания на её «разговорчивость», – чтобы не вспугнуть…

Попозже – когда отряхивала остатки сна – она снова «пряталась». Молчание было удобной маской, несокрушимой обороной. Любые упрёки, любое раздражение, любой гнев разбивались об эту стену вдребезги…

Чего-чего, а гнева, раздражения, упрёков хватало. Год за годом, день за днём, час за часом пребывать в постоянном стрессовом напряжении – без любимой семьи, без любимых дел своей жизни – это кого угодно «достанет», разрушит изнутри, испепелит. Степан Игнатьевич не был исключением. Как врач, он понимал, что его внутренняя сфера покрывается трещинами, выкрашивается. На многих этажах его психики гаснет свет из-за коротких замыканий…

Но что он мог поделать!..

Мама, мама, мама во всём виновата!.. Лучше бы не рожала его!.. Кто дал ей право отбирать столько лет – самых цветущих лет! – его жизни!.. Если уж собралась уходить, надо было уходить несмотря ни на что!.. Не повисать обузой на шее!..

Разве он не пытался найти кого-то, нанять кого-то для ухода!.. Вешал объявления: «Приглашается женщина для ухода за тяжелобольным…» Ходил в социальную службу, сулил платить удвоенную месячную зарплату…

Появилась было какая-то бабка… Но всего день побыла и сбежала… Потому что за день умудрилась надорвать себе спину, ворочая неподъёмную пациентку…

Больше никого не было… Никто не желал подзаработать… Все жили богато и счастливо…

Мама была виновата… Но и невиновна была… Разве можно человека винить в том, что он неизлечимо заболел!..

– Я бы хотела умереть! – говорила спокойно, когда Степан Игнатьевич со злыми слезами на глазах кипятился в очередной раз. – Но вот не умирается, как видишь!.. Помоги мне!.. Дай снотворных таблеток!.. Я тебя прошу об этом!.. Они ведь есть у тебя, я знаю!.. Это не будет грехом, поскольку я тебя заранее прощаю и сама тебя об этом прошу!..

Эти речи, говоримые спокойно, без надрыва (в ту пору, когда мама ещё могла говорить), покоряли силой, величием, благородством.

– Сколько даст Бог, столько и проживёшь! – возражал он маме…

Но Бог, видимо, решил дать ей бессмертие. Потому что год проходил за годом, и не менялось ровным счётом ничего…

Много прозвучало призывов «дать таблетки»…Много было выплаканных злых слёз…

Однажды в ноябре – неожиданно для самого себя – Степан Игнатьевич решился.

Ничто не предшествовало этому. Никаких особенных мучительных раздумий не было.

За окном шелестела унылая слякоть. Было беспросветно и холодно. От усталости слипались глаза.

Степан Игнатьевич только что перестирал два таза маминых пелёнок – тех, что подкладывал под неё. Бывали такие дни, когда она часто мочилась, и пелёнки приходилось менять чуть ли не непрерывно…

Был черед ужина… Степан Игнатьевич выложил из холодильника творог в миску, присыпал его сахарным песком, размешал.

Потом присел к столу, положил голову на руки и отключился. В отключке то ли снились, то ли просто виделись за закрытыми веками переплетения геометрических фигур – кругов, квадратов, треугольников… Только это виделось, – никаких чертей, никаких мистических озарений…

Очнулся внезапно… Глянул на часы, – и десяти минут не прошло…

Тогда, ни о чём не думая, будто кем-то ведомый, встал и пошёл в свою комнату. Там в верхнем ящике письменного стола нашёл димедрол. Каждая таблетка равна была высшей допустимой суточной дозе…

Степан Игнатьевич выколупнул из упаковки две таблетки и принёс их на кухню.

Положил одну в столовую ложку. Размял другой столовой ложкой. Высыпал в творог…

Полученного порошка было так ничтожно мало…

Положил другую таблетку… размял… Высыпал…

Сразу всё слилось с творогом…

Пришло в голову, что димедрол – горький.

Тогда, неторопливо зачёрпывая, добавил ещё сахарного песка…

Помешал…
Слегка подогрел миску на плите, – творог-то как-никак из холодильника…

И накормил маму – ложка за ложкой… И обычные присказки говорил, чтобы ей было веселее…

И уложил её после ужина как обычно… Одеяло подоткнул. Спокойной ночи пожелал…

И сам был совершенно спокоен всё это время… Никаких эмоций не испытывал… Прямо-таки статуя подвижная, а не Степан Игнатьевич…

 

Ночью мама бредила… Бормотала разными голосами… Сердито… Жалобно… Будто спорила с кем-то…

Правая рука её, в которой сохранилась кое-какая подвижность, поскрёбывала по одеялу… Пыталась выкопать «ямку» и не могла…

Подёргивались также мышцы лица… Будто с молниеносной быстротой вспоминали всю ими сотворённую мимику… Всю от рождения до сего дня…

Степану Игнатьевичу не спалось, несмотря на усталость. Лежал на спине. Тупо пялился в темноту. Слушал мамин бред, чётко доносящийся из соседней – смежной – комнаты…

Иногда мама вскрикивала… Тогда Степан Игнатьевич поднимался. Подходил к ней. Включал бра над кроватью…

Господи, какая хрупкая старушка!.. И сколько лет уже после онкооперации и после памятного паралича – эта хрупкость неодолима!..

Волосы совершенно белые… Пышные… Вьются…

Лицо как печёное яблоко… Морщинок – что звёзд на небе… Каждая морщинка – пережитая тягость или горесть…

Особая какая-то красота… Особым светом озарённая изнутри…

Кто он такой, чтобы гасить этот свет, перечёркивать эти морщинки!.. Как он посмел!..

Степан Игнатьевич так подумал и вдруг почувствовал, что колени ослабели, не держат… Что готов он упасть… Упасть и заголосить…

Но упасть ему не дала мама… Мама вдруг открыла глаза…

– Степушка, я завтра проснусь?.. – хрипло, но совершенно внятно спросила у него.

Степан Игнатьевич остолбенел… Ночью она никогда… Так длинно… Так ясно…

Откуда узнала?.. Как поняла?.. Она – маразматическая старушка… Откуда?..

Не Бог ли двигал её устами?..

Потрясла она Степана Игнатьевича своим вопросом… Вывернула наизнанку… переродила в единый миг…

За целую жизнь таких мгновений бывает, может быть, два или три…

– Проснёшься!.. – твёрдо пообещал он.

Пошёл на кухню. Заварил крепчайший чай.

Напоил маму с ложечки…

Словно бы тот, кто ей подсказал её вопрос, и ему подсказал, что делать…

Мама после чая заснула совершенно спокойно. Не бредила… Не вскрикивала…

Степан же Игнатьевич, наоборот, бодрствовал до утра…

Пялился во тьму…

Несколько раз вскакивал. Подходил к маме…

Проверял – дышит ли?..

 

Жена, Алевтина, словно почувствовала: что-то случилось. Приехала и отпустила Степана Игнатьевича в город на выходные. Сказала, что каждый уикенд будет отныне таким же.

Степан Игнатьевич времени даром не терял. Набрал на городской квартире старых книг и вышел с ними на улицу – торговать. Дело пошло на удивление бойко. Всё распродал да ещё принёс…

На другой день с утра сходил в «Старую книгу», что была в двух трамвайных остановках от дома, и прикупил книг там.

К вечеру, ко времени отъезда в Берёзовку, все их продал… Подороже, конечно, чем покупал…

Уезжал обновлённый. Как же: дело себе нашёл. Сыновья, вроде, были ему рады. И жене, оказывается, он не совсем безразличен…

С женой у них была прекрасная ночь, – будто медовый месяц вернулся. Утром в понедельник Степан Игнатьевич проводил её на электричку…

Когда спускался с платформы, навалилась такая тоска – хоть плачь. Он и заплакал. «Псих несчастный! Неврастеник! Истероид!..» – ругал он сам себя. Но остановить слёзы не мог…

Хорошо, что темно было. Ни на платформе, ни вдоль дороги фонари не горели…

 

Квартира изменилась за то время, пока провожал жену. Квартира наполнилась угрозой. Угрозой и опасностью. Смертельной опасностью. Смертельной для него, Степана Игнатьича. И ни для кого другого…

Безопасно было только возле мамы. Возле мамы, беспомощной, как ребёнок. По-детски красивой. По-детски беззащитной…

Он быстро понял, в чём дело, и откуда исходит угроза. Дело было в том, что ожили тени. Вернее, тени, как таковые, полностью исчезли. А вместо них повисли переплетения чьих-то мерзких тел…

Взглянешь на них прямо – обычные тени от обычного света. Отведёшь взгляд, – они тут же напрягаются, набухают, начинают осторожно шевелиться.

Степан Игнатьевич боялся подумать, что же они делают у него за спиной. Словно пока не думаешь о них, у них нет силы для нападения.

Что это были за тела?.. Чертей?.. Демонов?.. Инкубов?.. Суккубов?.. Или других каких-то созданий?..

Очень хотелось угадать названия, имена неизвестных чудовищ. Или, по крайней мере, самому их как-то назвать…

Собирательное слово сразу придумалось: чужня. Затем уже на каждую тень пришлось навешивать особый ярлык.

Над настольной лампой, например, по стене и потолку распластался хвостант . Его хвосты – его же руки. Все они готовы наброситься на того, кто хотел убить свою мать…

Над мебельной стенкой прилип кляксень. Он, как амёба, может перетекать с места на место. Когда-нибудь он подкараулит… И обрушится на голову того, кто хотел убить…

Под кроватью, спружиненный, запихался враг самый страшный – косматка . В ней огромность космоса и косматость гориллы…

Тяжкий был труд – называть каждую тень. Но Степан Игнатьевич справился. Две ночи после отъезда жены не спал. Придумывал... Обозначал… Метил…

Название – как узда, как сеть. Назвал – значит, обуздал, поймал. Держи крепче!.. Не забывайся!.. Не выпускай узду из рук!..

Отныне уход за мамой стал не обузой – стал спасением. Концентрируясь на маме, отдавая ей силы и внимание, Степан Игнатьевич отвлекался от стерегущих и поджидающих. Забывал о них и тем самым как бы лишал их существования.

Хлопот с мамой, слава Богу, было много. За ночь надо несколько раз переменить под ней пелёнки. А если уловлен момент, – положить её на судно.

Утром надо её помыть, переодеть. Приготовить ей завтрак и накормить её с ложечки. Простирнуть всё, что за ночь накопилось в тазах, и развесить сушиться. Пробежать по магазинам и докупить то, чего не хватает. Дать её лекарства. Посидеть с ней хоть немного и просто поговорить. Любой разговор с ней сейчас – это, естественно, монолог…

Затем приготовить обед или одно како-то блюдо к обеду. Разогреть первое. Накормить маму, разогреть второе, Накормить маму. Разогреть третье, если оно жидкое. Накормить маму…

Обмыть ей лицо мокрым полотенцем. Простирнуть те «слюнявчики», что вешаются ей на грудь во время еды: один промокаемый, тряпичный; другой – непромокаемый, полиэтиленовый…

Принести на кровать транзистор, поставить к стенке, включить на тихий звук. Мама под его бормоток будет дремать после обеда…

Перекусить самому, прислушиваясь, не позовёт ли…

Простирнуть то, что подмочила за первую половину дня.

Что-нибудь сварить к ужину…

Когда проснётся мама, положить её на судно. Вынести мочу…

Разогреть ужин. Покормить свою пациентку…

Помыть посуду. Нацедить – через фильтр – воды на завтра.

Собрать высохшее бельё. Прогладить. Сложить в шкаф…

Впрочем, что толку пытаться всё перечислить. О себе, например, не скажешь. О своих бытовых нуждах. А ведь они тоже требуют времени…

 

Книжная торговля по выходным пошла хорошо. Степан Игнатьевич и сам не ожидал, что так это будет успешно. Вроде бы, чего сложного: купи в магазине товар и перепродай его на улице подороже. И несложно, и прибыльно…

Но получилось вот что. Заработанное на выходных тратилось на жизнь в Берёзовке. Тратилось с таким расчётом, чтобы хватило до следующих выходных. А пенсии мамины – высвобождались. Их можно было употреблять на что угодно…

Дальше – больше. Книжные заработки на выходных стали такими заметными, что на жизнь хватало их половины. Другая же половина плюсовалась к пенсии…

Таким макаром Степан Игнатьевич приобрёл стол для уличной торговли, импортные двухкассетник и видак, этюдник и мольберт для Гошки, который стал студентом художественного училища.

Венцом же всего был старый автомобиль – «копейка», – торжественно подаренный старшему сыну Пашке в день совершеннолетия…

Единственное, что мешало работать на улице, – менты. Им приходилось улыбаться, перед ними приходилось оправдываться, заискивать…

Хотя чем дальше шло, и чем больше седины появлялось на голове у Степана Игнатьевича, тем менты приставали меньше.

Может быть, привыкли к этому столу и к этому продавцу.

Может быть, седины ещё способны вызывать в наше время нечто вроде почтения…

 

Жизнь раздвоилась на Березовскую и питерскую. Жизнь раздвоилась и раздваивала Степана Игнатьевича. Возле мамы он должен быть одним. В городе – совсем другим…

Уезжая из Берёзовки, он словно выныривал из-под воды. Приезжая в город, переносил как бы «кессонную болезнь». Симптомы: головная боль, опустошённость, растерянность…

Впрочем, стоило появиться Пашке с Гошкой в прихожей, стоило начаться диалогу, и болезненные симптомы отступали. Происходило «переключение». Городское время, городские дела становились «своими»…

 

Живых теней в городе не было. То ли не могли они, то ли не хотели переползать за Степаном Игнатьевичем…

Годы шли, Пятнадцать их минуло с тог, как нашли у мамы рак…

Если учесть, что за убийство сейчас дают зачастую пять лет, то он отсидел возле мамы уже три срока… В своей квартире, которая стала тюрьмой…

И если была у него какая-то вина перед мамой, то за пятнадцать лет она трижды минула, трижды рассеялась…

Чист он перед ней… И за детство своё хорошее ничего ей больше не должен…

За первые свои пятнадцать лет расплатился последними пятнадцатью…

Сейчас, когда ему стукнуло пятьдесят, на что надеяться?..

Он устал… Он хочет умереть…

Всё чаще приходит в голову соблазн: усыпить мать и уснуть самому… Не по две таблетки принять, а, скажем, по десять. Это уж верняковый вариант…

Сперва он маме даст снотворное… Убедится, что всё в порядке… Затем примет сам… Уляжется рядом с ней… Обнимет её, как в детстве… И уснёт…

Хорошо будет!.. Спокойно!..

Ах, как будет спокойно и хорошо!..

Все демоны ада будут обмануты. Потому что пятнадцать лет мучений – это его пропуск в рай…

Вот они караулят его… Обступили… Заполнили берёзовскую и питерскую квартиры…Только на улице их нет… Только там от них можно отдохнуть…

Он устал быть в вечном напряжении… Вечно караулить их прямым взглядом… Заставлять их замирать… Пятиться…

 

Когда мама, наконец-то, умерла, Степан Игнатьевич никак не мог в это поверить.

Хитрая старуха опередила его, ушла одна…

Почему она его опередила?

Почему одна ушла?..

Может быть, за ней тоже была вина?.. Какая?.. Перед кем?.. Неужели перед ним, её сыном?..

Догнать её, может быть?.. Спросить у неё?..

Нет, он вдогонку не пустится…Это будет непочтительно… Это будет нарушением божьей заповеди…

Вот она лежит на постели… Холодная… Немая… Просто-напросто не проснулась утром…

Да и не она это вовсе… Надувная кукла, из которой выпустили воздух…

Её, эту куклу, он стерёг и обихаживал столько лет…

Зачем, зачем, зачем он это делал?.. Зачем так нелепо распорядился своей жизнью?..

Уйти!..

Уехать!..

Исчезнуть!..

Ведь это можно сделать и не умирая!.. Просто забраться в вагон товарного поезда…

 

 

© 2009-2015, Сергей Иванов. Все права защищены.