Проза
 

“Одинокие дети”.

Часть ВТОРАЯ

Раздел 1

Я принес, Тамара Игнатьевна! — сказал я.

— Ты извини, Сергей Иванович! Меня в роно вызывают. Электричка в десять десять...

Она горбилась над столом. Будто хотела броситься на распластанный лист бумаги, да не решалась. На листе, словно блочная многоэтажная «коробка», выстраивалась какая-то таблица.

— Может, вслух прочитать? — сказал я.

— А много там у тебя?

— Три страницы на машинке.

— По десять минут на страницу... Нет, не успеть!.. Да и зачем тебе нужна эта фантастика?..

Она, не глядя на меня, взяла линейку и карандаш, примерилась и надстроила еще один длинный этаж над своей таблицей. Затем разделила его на квадратики. Отложила чертежные принадлежности. И принялась, ни с чем не сверяясь, ни с какими шпаргалками, вписывать в квадратики новые цифры. Все и про всех она знает наизусть...

— Идеальный детдом — не фантастика,— сказал я.— Его можно создать. У меня все продумано...

— Ничего идеального нет и быть не может.

Я — не идеальный директор. Ты — не идеальный врач...

Она покивала направленной на меня макушкой — валик прилизанных волос был слит с головой, как чага — с березовым стволом.

— Когда можно прийти? — сказал я.

— Ну, завтра утром...

Она вздохнула и опять потянулась к линейке.

* * *

До перемены оставалось пять минут. Мой кабинет был идиллически тих. Райское местечко, да и только.

Клены за окном помахивали разноцветными листьями-растопырками. Радовались осеннему солнышку...

Пузырьки толпились на столе маленьким стадом. Самые ходовые капли — «от нервов», «от сердца», «от усталости».

На стеклянном столике у стены — перевязочный материал. В биксах ватные шарики, бинты, палочки. Спирт, йод и зеленка в склянках. Ножницы. Почковидный тазик.

На полках шкафчика перетянутые резинками пачки таблетных упаковок. Позавчера на свои сто ежемесячных рублей получили в аптеке.

На кушетке за ширмой — несвежая простыня. Никак не заменить — кастелянша уже неделю на больничном.

В книжном шкафу — «канцелярия»: медицинские карты, прививочные формы, чистые бланки — справки, санаторно-курортные анкеты, лабораторные анализы.

Достал снизу Ленкино «досье». Единственный случай, известный мне, когда человеку посчастливилось. Мать-пьяница вдруг образумилась, прошла лечение, восстановила родительские права и забрала девочку.

Теперь Ленка в семье. Небось и не вспомянет, как помогала мне лечить, как сочиняли вместе песни, как с ней и Сережей гуляли возле Невы.

Сережи теперь нет — в другом детдоме. А Ленка стала «семейной». Подумать только!..

* * *

Тут прорвалось. Не успел звонок замолкнуть — его сменили гомон, топот и грохот. Словно «катюши» выстреливали из учебного корпуса по спальному — выстреливали стайками наших воспитанников.

Двери хлопали, ноги стрекотали. Ором, воплями, визгом наполнились коридоры и лестницы.

Что-то сердитое кричали старухи уборщицы. Да где там — разве обуздаешь!.. Прежний директор приказывал запирать с утра спальный корпус на замок. Но даже тогда ребята на переменах просачивались внутрь. То ли через кухню, то ли через стены...

Тамара Игнатьевна более демократична — окриков и запретов старается избегать. И воцаряется шумливая вольница в обеих корпусах через каждые сорок пять минут.

Идиллии в моем кабинете как не бывало. Для начала в него набиваются все подряд — как селедки в бочку. Потом девчонки начинают ругаться с мальчишками — кому оставаться, кому выйти в коридор.

Побеждают, как правило, девчонки. Они закрывают кабинет изнутри на задвижку и поочередно предъявляют свои немощи. Одна из них — побойчее — стоит у двери, выпускает осмотренных и наделенных лекарствами, выпихивает нахальных мальчишек.

'Мальчишки, истомленные ожиданием, врываются, возмущаясь и кляня прекрасную половину. Бывало, раньше они пытались распределяться по силе: те, что постарше, лезли нахрапом. Но я пресекал эти замашки, и теперь малышей — особенно первоклашек — безропотно пропускают вперед.

* * *

Троих восьмиклассников я осматривал уже после звонка на урок. У одного были расцарапаны руки, у другого — левая щека и нос, у третьего — тоже руки, да еще на лбу краснело. Как будто кончиком сабли рубанули сверху вниз.

Все царапины были нехорошие — воспаленные, отечные, начинающие гноиться.

— Вы сколько ходите с этим? — рассердился я.— Раньше не могли показаться?

— Только вчера получили...— сказал один из них, Генка, женственно-красивый, грациозный, томный. Румянец полыхнул на его нежных щеках.

— Кошка, что ли, бешеная напала? — спросил я.

Ребята переглянулись.

— Вы телепат? — сказал с наивным удивлением Зайка, квадратно-бугристый, мощный и в то же время по-детски не завершенный, мягкий. Он словно бы все время заторможен. Производит впечатление тугодума.

— У кошек,— пояснил я,— под когтями живут особые микробы. Микробы эти попадают в царапины. И не дают царапинам заживать.

— А-а...— протянул Зайка успокоенно, и его маленькие глаза, блеснувшие было умом и задором, опять будто бы присыпало серым пеплом.

— Кошки — друзья человека,— сказал третий, которого товарищи звали Ником.— Но мы не за кошек! Мы — за мышей!

У него типично русская внешность: круглое лицо, уши лопушками, нос картошкой. Фигура ни толстая, ни тонкая — в меру упитанный.

— Нам бы самим быть как мышки! — подхватил Генка.— Пусть маленькими считают! А жрать дают побольше!..

Тут я кончил их разрисовывать «зеленкой», и они ушли на урок.

* * *

Тамара Игнатьевна — второй директор детдома на моем веку. Тот, прежний, пекшийся только о своей карьере, вместе со своими педагогинями пытался завоевать плацдарм — наш детдом, чтобы его заметили и выдвинули.

Но старый персонал оказался новичкам не по зубам. Несколько человек, правда, уволилось, но остальные держались насмерть.

Целый год тянулась междоусобица. Затем директор и его педагогини, побежденные, ушли.

И появилась Тамара Игнатьевна. Она была местная. Работала в поселковой школе. Я ее знал потому, что был, как и она, сумасшедшим книголюбом.

Был привоз или нет?.. Когда?.. Утром не выбрасывали?.. Значит, после обеда?..

Мы умудрялись дважды в день, а то и трижды забежать в книжный.

Едва магазин откроют, да еще с новинками на прилавке, мы становились конкурентами. Новинки поступают по одному — по два экземпляра. Много, если по три-четыре. Тут уж не зевай. Кто первым добежит, увидит, заберет. Потом — ненадолго — восторги и досады. И снова — братство ожидающих...

Тамара Игнатьевна, когда ее сделали директором, прекратила набеги на книжный. Иногда с грустью спрашивала, что там было на прошлой неделе, что — вчера?..

* * *

Женя пришел на третьей перемене. Пока я занимался болезнями, синяками, укусами, порезами, он сидел на кушетке и в глазищах было непонятное торжество.

После звонка он остался.

— Ты чего не торопишься Жень?

— У меня свободный урок... Пойдемте со мной, Сергей Иванович!..

Приглашение было официальным — не откажешься. Я закрыл кабинет и поднялся за Женей в его спальню.

В пустой спальне он оглянулся во все стороны, будто исполнил некий ритуал бдительности. Затем приподнял тощий свой матрасик и вытащил из-под него истершуюся простыню, по углам которой были навязаны длинные бечевочные концы.

— Вот!.. Мой парашют!.. С башни прыгну!.. Завтра!..

— Не надо с башни! Разобьешься!

— Нет! Я легкий. А парашют во-он какой!..

— Давай испытаем! Бери его! Айда за мной!..

Я привел Женю к сараю, всегда открытому, в котором хранилось полувыброшенное добро: крышки и ножки от столов, покалеченные стулья, кроватные сетки и спинки, какие-то железяки неясного назначения.

Между забором и сараем тоже были рукотворные Гималаи. Женя вспорхнул по ним на крышу. Я тоже за ним заполз, хотя все подо мной стонало, визжало и тряслось. Халат снял внизу — перекинул через кроватную спинку с облупленным никелем.

Добротно пригнанные темные доски, из которых была сложена крыша, чуть пружинили под ногами. Причудливых очертаний островки толя — остатки сплошного покрытия — были похожи на географическую карту.

Мы встали на том краю, что смотрел в сторону спального корпуса. Женя связал бечевки — под одним плечом и под другим. Я расправил простыню над ним — поддерживал «купол» руками изнутри.

— Раз! Два! Три! — сосчитал неторопливо.— Пошел!..

Женька прыгнул — я едва успел раздернуть ладони. Простыня, змеевидно вихляясь, понеслась за ним. Она и не подумала расправиться и заполниться воздухом.

Женька упал на корточки — простыня его хлестанула сверху, скрыла от меня. Он слабо шевелился под ней и молчал.

Я пережил мгновенный опустошительный ужас. Испытания тебе нужны! Не мог сразу эту тряпку отобрать!..

Прыгнул, повалился на правый бок. Боль промчалась по спине, как поезд по тоннелю. Вскочил, сдернул простыню.

Женька лежал на животе, голова повернута набок, мокрая щека блестит. И глаз блестит, как черная виноградина.

— Ты живой? — спросил я беспомощно. Женька перекатился на спину. Глядел в небо.

— Ничего у меня не выходит... Хоть бы умереть!..

Он встал, смахнул с себя веревки и ушел, оставив на земле неудачное свое изобретение.

Я проводил его глазами, завернул за сарай, взял свой халат и надел. Долго стоял на месте...

Водонапорная башня плотно подпирала небо. От забора до нее — шагов двадцать...

* * *

Наташа пришла перед последним уроком. За лето с ней произошла разительная перемена. Уезжала в лагерь девчонка—вернулась девушка.

— Сергей Иванович,— сказала озабоченно,— у меня в груди какие-то камушки!..

Она расстегнула школьное платье — под ним на ней ничего не было — и вытолкнула яблоки грудей, ярко-розовые на фоне окружающей их загорелой кожи.

Я потрогал.

— Железистые дольки. Нормальное дело...— сказал Наташе и обрисовал ей кратко строение грудной железы.

— Какая-то я странная! Сложная чересчур!..

Наташа засмеялась — довольна была своей сложностью.

— А знаете, Сергей Иванович, у меня столько волос выросло за лето! И под мышками, и на животе внизу! Хотите покажу? Это, наверно, от солнца, да?..

Вся Наташка в этой тираде. Такая уж она есть, и такой ее надо принимать — открытой до предела и предельно беззащитной.

Она мне безоговорочно верит с прошлого года, когда у нее впервые появилась кровь на трусах, и Ленка привела ее ко мне. Я тогда выполнил функцию мамы — поведал о взрослении девочки, о том, как себя вести. С тех пор Наташка ничего от меня не скрывает. И совершенно меня не стесняется.

У меня двое сыновей дома. Дочку мы с женой очень хотели — да вот не дождались.

А тут, в детдоме, у меня две «дочки» были. Одной уж нет здесь, Ленки. А за Наташу беспокоюсь не меньше, чем за своих пацанов.

Очень уж она доверчива, телочка добродушная... Пообещал ей принести завтра брошюру «Тебе, девушка». С тем и отпустил из кабинета.

* * *

Тамара Игнатьевна сверхдобросовестна. Я не могу однозначно сказать, достоинство это или недостаток.

Она вникает во все: в любую мелочь, в любую деталь. На каждую бумагу должна отреагировать, все инструкции, указания, приказы — выполнить. От сотрудников слышать, что выходит и что не выходит, и обязательно помогать. Подсказывать, а если сотрудник не возражает, принимать за него решения. Каждого ребенка знать не только по имени-фамилии, но также его историю, характер, симпатии.

В детдоме она до глубокой ночи. Шикарный кабинет бывшего директора на втором этаже отдала под пионерскую комнату. Сама заняла закуток внизу, в котором раньше ютилась библиотека.

Кто она - муравей? верблюд? ишак?.. Это не попытка ее принизить. Это попытка понять ее через «животную» аналогию. Поступали же так раньше физиономисты: пойми, на какого зверя похож человек, и ты поймешь человека...

Трудолюбива, как муравей. Вынослива, как верблюд. Терпелива, как ишак... Лучше напишу «терпелива, как добрая лошадь». Последнее сравнение вернее прочих. Она и внешне похожа на сильную лошадь, которую немного под-заездили. Ходит сутулясь, будто чувствует вечную ношу.

* * *

Едва кончились уроки, явились первоклассницы, попросили их спрятать от мальчишек. Их было трое, и когда загрохотали, заулюкали в коридоре мальчишки, я запустил беглянок в соседний зубоврачебный кабинет.

Мальчишки-первоклассники — народ воинственный. Они ворвались в кабинет с индейскими воплями, разгоряченные погоней.

— Наших девчонок не видели?

— Они сюда пошли!

Первоклассники оккупировали кабинет, полезли в стол и в шкафы. Я дал им бумаги — порисовать, фломастеры дал, витаминами угостил.

В общем, выпроводил не скоро и не всех сразу. Вздохнув облегченно, выпустил девчонок.

Те, хихикая и подталкивая друг дружку локтями, постояли у двери, будто не решаясь, и вдруг унеслись. А минут через десять, когда я собрался на кухню с бракеражным журналом, просунула голову в дверь одна из недавних визитерш.

— А мы у вас иголки стащили! — сообщила весело.— Мальчишек подговорили. Они за нами понарошке гнались...

Захохотала и умчалась.

Я сунулся в соседний кабинет, где вместе со всякой «стоматологией» стоял стерилизатор со шприцами и иглами. Двух иголок не досчитался...

Побежал отнимать. Бракеражный журнал еще долго ждал меня на столе...

* * *

Выходил из леса с полной корзиной грибов. Отправился после работы — давно обещал маме принести соленушек. Устал, вспотел. Ветер шумел, как река, и не приносил прохлады. Хотелось искупаться в настоящей реке.

Впереди опушка засветилась. Лисички попались — не стал подбирать. Перешагнул через них.

Ночь была близка, но яркий и теплый день сентября не думал меркнуть. Правда, деревья вроде бы стали сдвигаться теснее. Вроде бы кроны их стали сливаться в единое упруго-ароматное облако. Вроде бы «напряжение» в электрической системе дня чуть понизилось.

Но дышалось легко, усталость была приятна. В ночь не хотелось верить.

Многие сидят сейчас у телевизоров. И мое семейство тоже. Я им позвонил — предупредил, что сегодня не приеду. Надо бы два грибных запаса сделать — и маме, и жене.

Задумался, и на тебе — запнулся. И тут же вдобавок бросился под ноги окопчик, заросший черничником. Я прыгнул через окопчик, но вышло неловко — соленушки посыпались в траву.

Все-таки пришлось наклоняться. Ох, как не хотела этого спина! Невольно промедлил секунду-другую. Рассыпанные грибы были красивы. Они принадлежали этому миру, от которого я их отделил. Что-то вроде угрызения совести шевельнулось.

Но подобрать грибы не пришлось. По ушам ударил дикий визг. Я распрямился, оглянулся. Леший, что ли, не к ночи будь помянут?..

Визг сменился лаем... И снова визг... И снова лай... Собака!.. И что-то там с ней неладно!..

Бросился вперед, и ветки ожили — стали хлестать, царапать. Минуту назад были мирными такими — притворялись...

Опушка приближалась медленно, хотя светилась вроде бы недалеко. Собака затихла. Зато стали слышны людские голоса. Возбужденные голоса двух или трех парней.

Страшно мне стало не сразу.

— Вы собаку слышали? — спросил, переводя дыхание, морщась от неприятного запаха.

Парни сидели возле костра, который слабо дымился. Я узнал их сразу — недавно виделись: Генка, Зайка, Ник. И Женька-«парашютист».

У подростков были не лица — блаженно-одеревенелые маски. Знакомые царапины на руках и на лбу. Женька глядел осмысленно и строго — как всегда.

— Собаку?.. Слышали!..— сказал Генка. Его красивое лицо как бы размазалось. Оно было сейчас не женственным, как мне увиделось днем, оно обабилось.

В левой руке у Генки была железная кружка, в правой — бутылка водки. Остальные держали свои кружки и смотрели на бутылку. Даже у Женьки был пластмассовый стаканчик — маленькое белое пятнышко. Женька держал его в опущенной руке.

— Где она?

— Вот!..— Генка мотнул головой на костер. Я перевел взгляд и еле сдержал рвотный позыв. Черную массу я боковым зрением принял за угли. Но я ошибся. Черная масса была собачьим трупом. Понятен стал неприятный запах. Ветер дул от меня, и все равно пахло ужасно.

— А че ему надо? — спросил Ник, похожий на мощный дубовый пень. Думаю, он был «в отключке». Меня, во всяком случае, не признавал.

— Так это же доктор! — сказал Женька.— Наш доктор! Вы что, ребята?..

— Профессор кислых щей...— значительным голосом сообщил Ник. И вдруг звонко икнул. Вышло у него классически — будто у водевильного лихого пьяницы. Я невольно улыбнулся, но тут же помрачнел — волна тошного запаха ударила в ноздри.

— Доктор?..— переспросили Зайка и Ник почти в один голос, и на их «масках» обозначилось что-то живое.— Садитесь к нам!.. Выпейте!..

— Что же вы?..— сказал я растерянно.— Зачем сожгли?

— Сказать ему? — вопросил Генка.

Остальные, то бишь Зайка и Ник, механически покивали головами, будто кто-то за ниточки подергал.

— Мы мстить хотим... Жестокость и сила... Вот что нам нужно...

— Кому?.. За что?..— Я волновался, почти кричал.

— Зайке надо убить одного гада... Вот, готовится... Над Ником издевались много... Теперь его очередь... А меня продавали...

— Вот что, ребята!.. Хватит! Пошли домой!.. Я выкрикнул и замер. Почувствовал угрозу, исходящую от парней, и страх в себе. Почувствовал, что мне с ними не справиться...

Женька тоже, видно, испугался. Вскочил, побледнел, подошел ко мне. Глянул умоляюще.

— Уходите!..— сказал громким шепотом.— Не говорите ничего!..

— Нет, погоди!..— то ли ему, то ли мне сказал Зайка.

Он поставил на землю кружку и шарил в траве руками. Нашел, зажал что-то и медленно поднялся.

Глаза у него стали как пуговицы — ни проблеска разума. В руке он держал камень — небольшой булыжник овальных очертаний. Нарочно он его, что ли, припас?..

— Дядя не верит,— сказал он не своим, нутряным каким-то голосом.— Научим... Заставим...

Он с трудом выговорил эти «армейские» угрозы. Неуверенно поднял руку с камнем. И никак не мог сфокусировать на мне свои пуговичные «гляделки».

Тут еще ему Женька помешал. Бросился и затараторил, умильно заглядывая снизу:

— На, выпей, Зайка! Ты же устал, сам говорил! У тебя же глотка пересохла!..

Женька сунул ему под нос беленький свой пластмассовый стаканчик, и Зайка уставился на непривычную емкость с тупым удивлением.

Другой рукой Женька за своей спиной делал отгребающие движения — уходите! уходите!..

Я его послушался — ушел.

Камень, пущенный наугад, ударился в дерево далеко позади. Звук был негромкий и короткий.

Генка что-то кричал. Ник хохотал визгливо...

Маме я сказал, что набрел на пустые места— обобрали до меня...

* * *

Утром был у Тамары Игнатьевны. О чем говорить? О вчерашнем походе за грибами? О проекте «идеального» детского дома? Или о том, что увидел на дверях моего кабинета несколько минут назад?..

Я ношу очки. Когда шел по коридору, показалось — на двери висит серенький сверток. Что в нем? Кто оставил?..

Подошел и ахнул. Это не сверток — это мертвый котенок. Длинненький, окоченевший, с короткой шерсткой. Веревка обернута вокруг шеи несколько раз, затем оба конца обведены вокруг дверной ручки и связаны аккуратным узлом — с бантиком.

Этот бантик меня почему-то особенно поразил. Я открыл кабинет, повесил на спинку стула свою сумку. Взял ножницы и совок для мусора. Обрезал веревку, уложив котенка на совок. (Сначала решил взять его на ладонь себе. Но представил мертвый холод — как он проникает в руку, ползет вверх, к сердцу — и содрогнулся, не смог.)

Ножницы сунул в брючный карман. Вышел на улицу и возле забора между полуоголенными кустами, где земля была мягкая, закопал трупик. Совком вырыл ямку — всего-то раза три-четыре копнул — совком сгреб землю...

Вернулся, увидел в кабинете Женьку и тогда только вспомнил, что оставил дверь незапертой.

— Здравствуй! Принес привет от твоих дружков?

Женька молча смотрел. Хотел что-то сказать и не решался.

Я выложил ножницы на стол. Вымыл совок под струей воды, оставил его в раковине — пусть высохнет.

— Сергей Иванович, парни просили передать... Чтобы вы ничего не говорили... Ну, директору...

— Это все?.. Больше приказов не было?.. Я, значит, их бояться должен?.. Хорошо, передай, что я испугался!

— Вы что, вправду, что ли?..

— А ты недоволен?

Я вспомнил о недоделанном, снова взял ножницы и срезал с дверной ручки веревочное колечко. Никаких узелков, никаких бантиков...

Положил ножницы возле перевязочного бикса. Опустился на стул. Привлек Женьку к себе — поставил между коленями.

— Ну, давай глаза в глаза!.. Правы парни, по-твоему?.. На чьей ты стороне?..

Женька помрачнел, напрягся. Но взгляда не отвел.

— Не надо вам бояться... И директор... Пусть узнает...

* * *

И вот я стоял в директорском кабинете. И не знал, о чем говорить.

Проект «идеального» детского дома дорог мне. Он выполним — верю. Я должен, я буду его воплощать. Может быть, Ленка к тому времени вырастет и пойдет в педагогический? Может быть, Сережа... Может быть, Зинаиде Никитичне, «молодой» пенсионерке, надоест сидеть дома и она поможет. Мы вместе бились над этим проектом, спорили, ругались. Он был нашим «светом в окошке».

Но можно ли говорить о проекте сейчас? Если война мне объявлена, то я и должен воевать. А Тамара Игнатьевна пускай не ведает.

Да, но честно ли это по отношению к ней, к руководителю? Если я что-то скрою, другой что-то и третий, то нарушится обратная связь, и Тамара Игнатьевна перестанет быть координатором детдомовской жизни. Недостоверная информация отгородит ее от сотрудников и от ребят. Ложь или неполная правда дисквалифицируют руководителя. А если вожак перестает соответствовать, перестает соответствовать и «стая» — распадается на отдельные особи, на «хищников» и «травоядных».

— Тамара Игнатьевна, я к тебе не с «фантастикой»... Вчера случилась противная штука...

* * *

Главное в жизни любого человека — не работа, не дружба, не любовь, не развлечения. Главное в жизни — семья. А в семье и для семьи — работа, любовь и дружба, развлечения. Семья — сфера душевного и телесного комфорта, сфера безопасности, надежности, сфера осуществления человеческой ценности.

Ничего лучше нее человечество не придумало. И придумает ли в будущем — бог весть. Я не верю в общественное воспитание. Таковое — в лучшем случае — лишь помощь воспитанию семейному. И мой «идеальный» детдом — не что иное, как попытка создания большой квазисемьи.

Хорошая семья — часто ли она встречается? Людей развращали — и развратили. Принижали — и принизили. Отучали от правды мыслей, чувств, поступков — и отучили. Так можно подумать, работая в детдоме.

Самое страшное, что и основу основ, семью, попытались в годы застоя превратить в видимость. И это частично удалось: пошли гулять мифы об отмирании семьи, о ее ненужности, о ее второстепенной роли.

Но инстинктивная вера в семью, в ее спасительность, пускай задавленная, надевшая маску неверия, всегда была жива. Даже в самых катастрофических случаях, когда, казалось бы, все потеряно, дети остаются сосудами этой веры...

О семье надо думать и думать. Ее надо вспоминать, «вычислять», изобретать заново. Она должна жить — на нее вся надежда...

* * *

— Вот уж порадовал,— сказала Тамара Игнатьевна.— Что же теперь делать? Исключать — не метод. Воспитывать? Раньше надо было. Хотя, в общем-то, никогда не поздно. Уж лучше бы ты «фантастикой» занимался...

Она молчала и была сутулой даже сейчас, когда, подняв голову, смотрела на меня. Тени под глазами, морщинки-трещинки... Оделась бы, что ли, повеселей, сменила этот всегдашний черный костюм с белой блузкой.

— И где они только денег достали на водку? — Она вздохнула. Помолчала. Надеялась, что я отвечу? — Эта несчастная собака... Ну и выродки!..

— Что делать думаешь, Тамара Игнатьевна?

— Доложить надо...— Она потянулась к телефону.— Начальству виднее...

— Погодила бы докладывать. Позвала бы ребят. Пусть видят, что не боимся.

Сказал и подосадовал на себя. Не надо было ее впутывать. Неправильно размыслил. Если координатор, как «устройство», несложен, то полнота информации и ее неоднозначность могут его, координатора, не подстегнуть, не мобилизовать, а, наоборот, застопорить, разладить. И даже — заблокировать...

Пока ждал ответа, вдруг увиделась Тамара Игнатьевна деловитой курицей. Вот тебе и животная аналогия. Разве не «куриные» качества — ее желание знать все обо всех и самой решать за каждого, самой все дублировать, бесконечно расхлебывать текучку и не помышлять о стратегии, крутиться-вертеться, не оглядываясь, не отдыхая.

Господи, но в таком случае мой лицей — палочка-выручалочка. Неужели не чувствует, неужели надо объяснять?..

— В лицее все равны, дети и воспитатели,— сказал я.— Дети разбиты на отряды по специальностям. С выбора специальности начинается жизнь в лицее. Можно пробовать, переходить из отряда в отряд, можно искать себя...

Тут я заметил, как странно смотрит на меня Тамара Игнатьевна. С недоумением. И вроде бы даже с испугом.

— Что это ты? Не ко времени...— сказала она.— Зови, пожалуй, первого! Надо поговорить!..

Руки лежали перед ней на столе, сжатые в кулаки.

* * *

Много лет назад было еще страшней, чем теперь, в лесу. Было плохо по черному, самому черному счету...

Маленькая больничка в таежном поселке. Три врача — терапевт, стоматолог и я, детский. До райцентра — по лесной дороге — три с половиной часа. Если доедешь, если не застрянешь.

Вокруг — в радиусе немеренных десяти-пятнадцати верст — несколько «наших» деревень. Летом туда — только на оседланной лошади с чемоданчиком-укладкой. Зимой полегче — на санях. Правда, за санями не раз увяжутся волки. Но под валенками в соломе припрятан топор. Да и лошадка хороша — ни разу волки не догоняли.

Из одной такой лесорубской деревни и доставили мальчонку. На трелевочном тракторе, в кабине. Годиков пять... В школу не ходил... Температура была — за сорок. Дышал тяжело — как рыба на берегу. Бредил.

Мы с дежурной медсестрой положили его на кушетку. Накололи чем могли. Капельницу поставили.

Я тогда работал второй ли, третий ли месяц после института. Верил, что вся медицина — сверху донизу — самоотверженность и подвиг...

Мальчонке вроде полегчало. Тут, в сестринской, которая также была и ординаторской, и процедурной, мы его и оставили. В палату не рискнули переводить — их, палат, было всего три в том отделении, которым я заведовал.

Я было прикорнул на полу возле кушетки — сестра постелила тюфячок.

Но у мальчонки начались судороги. И тюфячок исчез. И время остановилось.

Мы с медсестрой работали рука об руку. Сделали клизму с хлоралгидратом. Вводили лекарства в вену.

После судорог развилась одышка. Мальчонка словно бы замерзал — синел, стонал, снова бредил. Температура падала. Мы обложили его грелками. Поставили капельницы на обе руки.

Я позвонил в райцентр. Забрать пациента не могли. Во-первых, там был такой же выпускник-свежачок. Во-вторых, «скорые» разъехались по своим тяжелым.

Ветер стучался в стены, бросал снег в окна. Домик наш скрипел, но хоть не качался.

Мальчонка затих, подсогрелся, уснул.

А меня за полночь осенило. Заказал междугородный — областную больницу. Когда дождался, стал просить вертолет. И услышал:

— После шестнадцати вертолеты не летают!..

Нет, мне, конечно, сказали не только это. Мне посоветовали сделать то и се, но то и се уже было сделано. Мне посочувствовали. Но вместе со спокойной фразой «После шестнадцати вертолеты на летают...» что-то рухнуло в душе, произошел какой-то первый обвал.

На другой день вертолет тоже не прилетел — была сильная метель. Днем мальчонке было полегче — я даже отошел на прием в поликлинику и надеялся, что ночью отосплюсь.

Но на вторую ночь все повторилось — судороги, одышка, скачущая температура, бред. Было тяжелее, потому что было бессилие. На себя надежда исчезла, на свои лекарства.

Сидел рядом с малышом и уговаривал мысленно: «Не умирай! Справься! Пожалуйста! Одолей!..»

Потом задремал... И вдруг словно толкнули. Открыл глаза — не дышит мальчонка.

Я вскочил, переложил его на стол и стал делать непрямой массаж сердца. Много ли силы надо, чтобы надавить на податливую детскую грудную клетку. Но я ухайдакался так, что руки-ноги противно дрожали и периодически немели. Будто их отрезали и пришили взамен другие, никуда не годные.

И сердечко — забилось... Но так вяло, так неуверенно... Я не выдержал. Брызнули злые слезы. Упал на колени возле койки, схватил малыша за обе руки. Медсестры не стеснялся — тогда уже другая дежурила.

И тут увидел... Как я теперь понимаю, сказались две бессонные ночи. Сознание на секунду или на доли секунды отключилось. И привиделось, что не мальчишка передо мной, а словно бы моток пряжи. Контуры тела сохранились, но сколько нитей свилось, чтобы их образовать... Сколько их тянется вверх — от головы, от тела... Как они неизвиты, как прямы, выбегая из мальчика или подбегая к нему...

И мои руки тоже словно рыхлые клубки. Искры — цепочками — вспыхивают в них и посылают лучики в те нити, в которые превратились руки мальчика.

«Если ты умрешь, я тоже умру!» — вот какое чувство было, когда пришел в себя. Вот какой вопль, какой призыв.

Он не умер, он остался жить. Послушался меня...

Никогда со мной такое не повторялось. Не являлись нити. Не видел их больше.

Так и не знаю, пригрезилось тогда или в самом деле было...

* * *

Первым я привел Генку. Он шел молча, только часто взглядывал на меня сбоку.

— Ну, что с тобой делать? — спросила Тамара Игнатьевна, когда поздоровались.

— Строить светлое будущее,— посоветовал Генка мягким голосом.

— Издеваешься?.. Ты уже год у нас, а что хорошего совершил?

— Много... Если жить — значит мучиться, так я вот собачку избавил от мучений... Доктор знает.

— Почему ты такой, Генка? — не выдержал я «наблюдательской» роли.

— А я — продукт среды!..— Генка оживился, стал развязным.— Каким сделали, такой и есть!

— А сам ничего не значишь? «Ведут — иду». Это философия животного.

— Я и есть... продажный скот. Сперва старухе одной отдали. За денежки. Чтоб согрел ее в постели. Своим молодым горячим телом... Потом педику. Чтоб он меня приголубил...

— Не надо похабщины!..— Тамара Игнатьевна поморщилась.

— Где уж вам, чистеньким!..— Генка передразнил — поморщился тоже.— Не верю никому! Все — гады!..

— Вот и постройте с такими свой лицей! — сказала Тамара Игнатьевна.

Я не ответил — еле сдержался. Не то она говорила...

— Еще одна выходка, и ты в спецПТУ!..— пообещала Тамара Игнатьевна...

— Зачем ты так, товарищ директор? — упрекнул я, когда Генка вышел.

— Как? — удивилась она.— Как еще я должна с этим похабным садистом?

— Садизм — когда мы с ними свысока, сверху вниз. Когда растим не человека! а букет комплексов.

— Ты либерал, Сергей Иванович. Мне говорили. Теперь сама вижу. Не боишься быть с ними на равных?

— Они нужнее нас, Тамара Игнатьевна. Главное в мире — они, их достоинство.

— А я вот не понимаю парней. Мне с девчонками легче. От сына отвыкла. От мужа. Зачем согласилась?..

Тамара Игнатьевна погрустнела.

* * *

Вторым был Зайка. Когда мы с Генкой вернулись в класс, они переглянулись, и Зайка что-то прочел на Генкином лице — пошел бодро.

— Ты можешь как-то объяснить свою выходку? — спросила Тамара Игнатьевна.

— Я не один был.

— Но за себя ты ответить можешь?

— Хочу,быть жестоким! Учусь этому!

— Жестокость не приводит к добру.

— А что такое «добро»? Это когда наворуют много, да!

— Добро — это правда.

— Ну уж нет!.. Вот мама... Вот женщина работает. И разоблачает начальника-подлеца. Но он выворачивается. И мстит... этой женщине. Доводит ее до смерти.

— Ситуацию я поняла. Но в чем проблема?

— Не торопите меня. Добро или нет делала эта женщина?

— Я за нее... Хотя... Она, видимо, слабой была, если довели до смерти. А слабому, наверно, лучше не лезть.

— У нее сын остался... И никаких родичей... Что важнее: правда или сын?

— Как-то ты спрашиваешь... неприятно! Это ведь я вопросы должна ставить. А ты — отвечать.

— Вы говорите, как тот начальник. Пусть все отвечают. А спрашивает — он.

Зайка высказывался в одном темпе — неторопливо взвешивал каждое слово, отмеривал. И глаза были то ли сонными, то ли усталыми.

Тамаре Игнатьевне выдержка стала изменять. На щеках появились багровые пятна, а лоб, наоборот, побледнел. Тамара Игнатьевна вертела головой вправо-влево, словно что-то стесняло шею.

— Для той женщины правда и сын были важны одинаково,— вмешался я.— Она считала, что без правды будет хуже, как мать не сумеет вырастить сына честным.

— Где же тут добро! — горько сказал Зайка.— Сама умерла, сына оставила...

— Иди! — сказала Тамара Игнатьевна, голос ее дрогнул, она откашлялась.— Помни, животные не виноваты!

— Я знаю, кого убивать! — сказал Зайка. Назад мы шли молча — как и с Генкой. Зайка был понурый, глядел под ноги.

— Очень любишь маму? — спросил я возле классной двери.

Зайка замер на секунду, быстро кивнул и вошел в класс.

* * *

Ник завершал «разбирательство». Стоял перед директором с улыбкой на лице, и губы чуть заметно шевелились, будто напевал что-то про себя.

— Зачем тебе это... мучительство? — Тамара Игнатьевна спросила с запинкой тусклым голосом.

— Меня мучили, пока был мальцом! — весело сообщил Ник.— Теперь моя очередь! Сильным стал! А буду еще сильней! Понял, что кругом обман. Что никому верить нельзя. Это мои козыри. Я вообще-то поня-ятливый...

— Кому бы ты хотел подражать? — спросил я.

Тамара Игнатьевна глянула исподлобья. Хотела закончить поскорей, а я — затягивал.

— Вы заругаетесь... Но я скажу... Мне Гитлер нравится... Был подонком, а всех подмял...

— Потому и подмял,— сказала Тамара Игнатьевна.

— Всех держал во где! — Ник сжал кулак и потряс им в воздухе.— Мне бы так!..

— Ты понимаешь?..— Тамара Игнатьевна побагровела теперь уже вся, от кончика носа до прически.— Ты понимаешь, о чем говоришь? А война страшная? А миллионы погибших?

Она почему-то не выдерживала взгляда — то и дело косилась на телефон. Боялась, что подслушают?

— Воевали народы,— сказал Ник.— А главари были одинаковы. Что Гитлер, что Сталин — одна малина.

— Ну и как тебя мучили? — спросила Тамара Игнатьевна.— Видимо, на костре не пытались жечь?

— В морду тыкали шваброй,— охотно пояснил Ник.— Загонят в угол и тыкают. А я стоял и рычал. Или шипел. Никогда не плакал.

— А кто тебя?.. Другие ребята?..

— Этого не скажу. Это мое личное дело. Я человек сильный и колоться не собираюсь.

— Значит, пообещать, что прекратишь свои гадости, не можешь?

— Не могу,— твердо сказал Ник. Его лицо лоснилось от пота. Не так уж он был спокоен, как представлялся...

— Иди! — отослала его Тамара Игнатьевна.

* * *

— Четвертого не зови.

— Правильно. Я то же хотел предложить.

— Их надо наказать. Но как? Не знаю.

— Дай мне карт-бланш, Тамара Игнатьевна! Я займусь этой троицей!

— Сделай одолжение, Сергей Иванович! Мужик мужика скорее поймет... Но держи меня в курсе!..

Облегчение было в ее голосе. Она сняла камень со своей совести. Переложила его на мою...

* * *

Пришел в свой кабинет, занялся посетителями. Вытаскивал занозы, мазал йодом, бинтовал, давал таблетки.

Можно ли повлиять на парней? Они погружены во зло. Страдание для них естественно, как воздух, как фон бытия.

Даже не бытия... Это не жизнь. Это круги ада...

«Обычные» дети рождаются на земле. Этим же выпало появиться во тьме, в пекле. Этим — на выбор: подниматься — сквозь муки — к траве, к деревьям, к солнцу или сразу оставаться в аду — навсегда среди неверия, боли и крови.

Если подумать, вся наша голубая планета — пекло. И то, что на ней бурлит,— преджизнь, предбытие. Когда научимся не задевать, не унижать других, не ввергать в страдания, вот тогда...

* * *

У каждого взрослого выработан свой любимый — по уму и темпераменту — стереотип поведения. И чтобы ребенок, появившись, в него вписался, стереотип надо сломать, а это хлопотно, неудобно, это больно, наконец. Вот и живут многие по привычке, надеясь, что и так сойдет, не поняв, не додумавшись, что надо себя сломать, чтобы крепче стать на изломе.

Мне кажется, традиционные связи в семье сегодня ослаблены. Все стали «умными», информации очень много, и она легкодоступна. Доступность информации, развлекательной техники создает комфортные условия для одиночества. Чтобы общаться, надо напрягаться, надо думать, совершать работу, а это нелегко. Гораздо легче потреблять информацию в одиночку. А человек и предпочитает в большинстве случаев то, что легче дается. Поэтому уровень общения, на мой взгляд, понижен. Конечно, и годы «застоя» виноваты — они ослабили доверие людей друг к другу, подменили тяготение души к душе тяготением руки к руке, кармана — к карману. Но прежде всего вину нельзя снимать с человека — с каждого, с конкретного. Человек виноват, соглашаясь на то, что легче дается, не желая напрягаться...

* * *

Наташа спросила с порога:

— Брошюру принесли, Сергей Иванович?

— На, читай!..— Я достал из ящика стола заранее туда отложенную «Тебе, девушка».

Наташа быстро перелистала, захихикала в каком-то месте.

— Почему это дети только в женщинах рождаются? Почему не в мужчинах? Несправедливо! Может, в животе у мужчины тоже можно их выращивать?

Я вспомнил статью в «Литгазете», которая утверждала — да, можно, и сказал об этом.

— Ну вот! — обрадовалась Наташа.— Если я семью заведу, пусть наш ребенок в этом мальчике зарождается, которого я буду любить! Девять месяцев такую тяжесть носить — горбатой станешь!..

Она вдруг вертанулась вокруг себя — волосы взметнулись, платье винтом обвилось. Выпрямилась, будто выше стала. Посмотрела на меня по-королевски — и откуда что берется! И вдруг дико захохотала — до подвываний, до слез, до блаженного изнеможения.

Я ждал терпеливо, пока отсмеется. Шестой класс, переходный возраст — ничего тут не поделаешь, ничего не возразишь...

Вытерев слезы ладошкой, она потупилась, вроде бы засмущалась. Но видно было, что это не всерьез, по-озорному.

— Я все время хочу голой ходить, Сергей Иванович!—сказала и глазами стрельнула.— Сижу в классе и думаю: раздеться бы сейчас и станцевать у доски! И в столовой тоже: сняла бы одежду, сразу пустили бы без очереди! Это плохо, да?..

— Ты просыпаешься для взрослой жизни, что ж плохого! Все деревья и цветы, вся природа — в тебе, в твоих чувствах, ощущениях.

— Как здорово! — сказала Наташа.— Как здорово вы объяснили!

Она поглядела с благодарностью. Ушла. Уже в коридоре — вдалеке — снова захохотала.

* * *

И как зловещее эхо, ей ответили вопли Александрины.

— Вы что тут ходите? Вы что тут орете? Вы учиться должны! Бездельники!..

Я выскочил в коридор. И вовремя. Александрина разворачивала за плечи двух мальчишек из третьего класса.

— Мы к врачу!.. Нам надо!..— лепетали те.

— Нечего вам тут! После уроков придете! — слышалось в ответ.

— Ребята! — позвал я.— Идите сюда!..

Мальчишки обрадованно рванулись, выскользнули из-под суровых дланей, понеслись ко мне.

Александрина, такая же длинная, как ее имя, выпятила нижнюю губу и громко фыркнула. Можно сказать, фыркнула демонстративно, выражая несогласие со мной и с моим «попустительством».

Она появилась месяц назад — новый завхоз, женщина с волевым, будто из камня вырубленным лицом. Прежний завхоз почти не осталась в памяти — мелькала какая-то с бумагами в руках, не утруждала ни глаз, ни ушей своей персоной.

Новая поначалу присматривалась. Едва закончила акклиматизацию, загрохотала в спальном корпусе, обнаружив иерихонский глас и унтер-офицерский норов. Ее кабинет был через одну дверь от моего, и я поневоле стал постоянным слушателем ее «концертов».

Решил, такова она от природы: громка, необузданна. Потом понял: это ее маска, ей так нравится, она сознательно не хочет сдерживаться. Отсутствие тормозов, «ты» ко всем подряд — это же наступательное оружие. Попробуй устоять, что-то противопоставить, если у тебя не луженая глотка.

Александрина фыркнула и влезла в свою «берлогу». После того, как поняла, что я отношусь к ней неодобрительно, предпочитала со мой не разговаривать.

У мальчишек жалоб не было. Один из них, расстегнув пиджак, осторожно вытащил что-то из-под рубашки. Я ахнул. В руках у него были две замерзших «в обнимку» лягушки. Задние лапки и животы слиплись, передние лапки закостенели в «рукопожатии».

— Вы их можете вылечить? — спросили мальчишки.

— Они не больны. Просто заморозки по утрам. Вот они и окоченели.

— Мы их оставим у вас! После уроков заберем! — сказали мальчишки и упорхнули.

— Их выпустить надо! — крикнул я вслед.— Нельзя мучить!

В кабинете Александрины что-то тяжело ворохнулось после моего крика.

Я взял маленький почковидный тазик, положил в него каменных лягушек и поставил тазик под батарею в зубоврачебном кабинете.

Взял «санитарный журнал» и пошел по спальням с обходом.

* * *

Мне кажется, кончается или уже кончилось время, когда старших уважали только за то, что они старшие. Мне кажется, «дети» сегодня хотят уважать «отцов» осознанно — потому что они достойны уважения и если они достойны уважения, а не только потому, что они «отцы». Ну а если дети отказывают старшим в уважении, тут неизбежны конфликты, но виноваты ли в них дети? Мне кажется, что не виноваты...

Семья, по-моему, это прежде всего труд души, ежедневные усилия, ежедневное актерство. Плохие семьи — те, в которых осталась только видимость, только притворство. Хорошие — где есть ежеминутное творчество, где умеют жить, как бы играя, как бы воображая себя на сцене, где сами творят свою пьесу. Что-то придумывают, импровизируют — букетики цветов без повода, неожиданные походы и поездки — каждый что-то находит, что-то изобретает.

В семье, по-моему, должен быть инициатор досуга, генератор идей, и эту роль должен брать на себя мужчина. На мой взгляд, мало сегодня хороших отцов — мы их не воспитываем в мальчишках наших. Просто, видимо, не умеем воспитывать.

* * *

Весь последний урок проторчал возле директорского кабинета перед раскрытым сейфом. Углубился в личные дела Генки, Зайки, Ника. Выписал для себя адреса.

Генкин отец был шофером. Осужден дважды: за воровство и убийство. Первый раз отсидел два года, сейчас уже пятый год сидит. Что он воровал? Кого убил? В бумагах об этом — ничего. Мог ли он продавать сына? Или Генка придумал, что его продавали?

Генкина мать осуждена вместе с отцом. По одной статье и на одинаковый срок. Вместе убивали, что ли? Почему личные дела так немногословны?

Мне надо понять причины дикого озлобления ребят. Мне надо проследить, как жестокость зародилась, пустила ростки, окрепла. Но что тут выудишь, в скудных казенных прописях? От них веет безразличием. Они констатируют, но не размышляют, не задаются вопросами.

Зайка — официально — Ростислав. Он жил с матерью. Мать умерла. Мальчику тогда было пять лет. С тех пор воспитывался в трех детдомах. Наш — четвертый.

Ника отдала в Дом ребенка... мать. Глазам не верю. Перечитываю. Мать — нет ошибки. Вот ее заявление. «Прошу принять временно... Материальные трудности... Болею... Одна...» В три годика спихнула. А сейчас вон какой детина. Почему же не забрала?

Да, бумаги-бумаги... Одно из двух: или небрежно ведутся личные дела, или ведутся неправильно. А может, и то и другое.

Что я понял, перелистав эти «собрания сочинений»? Чем это мне помогло? Смешно даже спрашивать...

Не съездить ли по Генкиному адресу? Есть ведь там соседи, которые все видят и знают. И у Зайки соседи должны быть. А у Ника в наличии.

* * *

Лягушки благополучно ожили. Одна запрыгнула в зубоврачебное кресло. Другую обнаружил за мусорным бачком у стены.

Третьеклассники после уроков забрали своих земноводных, как обещали. Унесли бережно: руки лодочками у груди, а в них — квакуши.

Проводил их до половины коридора, свернул в воспитательскую, включил микрофон и рассказал по внутренней радиосети о результатах санитарного обхода.

Проверил качество уборки в обеденном зале — оно было неважным. Сделал в уме зарубку — обсудить с директором.

Вернулся в кабинет — народ уже ждал. Одна семиклассница громко возмутилась тем, что я долго отсутствую. Маленькие девчонки посмотрели на нее с почтением: смелая, громкая— подумать только!.. «Ай Моська, знать она сильна...»

Принял их в обычном порядке—от меньших к большим.Ворчунья-семиклассница смотрела скептически, как я ворковал с малышками.

Едва очистился кабинет, ворвались ревущие мальчишки. Летучие слезы обиды и мести сверкали на щеках, беспорядочные выкрики звали на помощь.

Я побежал за ними, но моя поспешность ничего уже не могла изменить. На полу, между кроватями, лежали раздавленные лягушки. Изо рта у той и другой торчала багровая слизкая бахрома.

— Генка, Зайка, Ник? — спросил я, почти не сомневаясь.

Ответ был утвердительный. Парни заметили квакушек на пути в свою спальню и прикончили, почти не останавливаясь.

Это походило на объявление войны. Это требовало ответных действий.

* * *

Я часто вспоминал то давнее свое видение. Что за бред — мир, состоящий из серых пушистых нитей, внутри которых загораются то ли искорки, то ли лучики. Конечно, бред, и ничто иное! Две бессонных ночи кого угодно доведут. А меня тем более: час недосплю — и то не в себе.

Но почему так четко это привиделось? Почему в первый миг почти не удивило? Почему так хорошо помнится?..

Умирающий мальчишка, вдруг представший в виде клубка пряжи. Я сам в таком же виде. Лучики брызжут из моих нитей в его нити. Хотя это было одно и то же: клубок-он и клубок-я. Но что это было? Как это назвать?..

Уставший мозг... Страстное желание, чтобы мальчик выжил... И ведь потом никогда больше. Ни разу... Может, потому, что я стал холоднее, привык? Не знаю...

Больше всего меня почему-то поразили нити, идущие вверх. Свободно льющиеся вертикали... Наши потолки для них — ничто... И наши крыши...

 

 

© 2009-2015, Сергей Иванов. Все права защищены.