Проза
 

“Лишённые родины”
Книга ТРЕТЬЯ:
ЛАЗУТЧИК ЕЖИНМИРА

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Зевуля был недоволен. Хотя внешне это ничем не проявилось. Молча оделся, собрался, ушел.

Василек хотел прилепиться, но Зевуля покачал головой, не соглашаясь:

– Выхаживай своих!..

– А как же…

– Вечером!..

Оборвал, окоротил Василька Зевуля, и вдруг ему полегче стало. Но вечер не за горами. Надо будет вести настырного храбра к болоту, показывать…

Когда лодью нашел, да выволакивал из нее троих беспомощных, – был порыв. Спасти, не дать погибнуть, напоить, накормить, согреть.

Порыв прошел, и обнаружилось, что в избе – тесно, что своими делами заниматься некогда.

Родина несчастная, до чего ж ты неотвязчива! Если захочешь, вопреки твоим бедам, найти свою человечью долюшку, – ты не дашь, не позволишь. Приползешь, притащишься к порогу и, незваная, будешь клянчить, будешь требовать, чтобы найденное отдали тебе, поделились насильно…

Сколько лет он, Зевуля, на печи пролежал, не зная, куда себя деть среди «своих». Стоило отделиться и счастливым стать, как вот они «свои» – явились и родину на горбах принесли. А ведь родина не там, куда тебя за уши тянут, – и не то, что тебе навязывают нахрапом. Она по капелькам – свободно и незаметно – вливается в душу, копится. Капелька от материнской улыбки, капелька от отцова завета, капелька от восхода лесного, капелька от услышанной песни…

Родина – внутри. И если она есть в тебе, никогда ты с ней не разлучишься, – хоть на край света уйди.

Зевуля оглянулся: не увязался бы храбр тайком.

Моря уже не было видно. Только, ослабленный, доносился с той стороны его неторопливый шепот. Да воздух над краем земли был по-особенному прозрачен и лучист.

Деревья, прячущие болотину, вздымались рядом, – будто рассерженные змеи. Предостережение чудилось в их стволах, сила задержанного прыжка.

Вот они, вот эти сторожа, нужны. Они берегут своего бога, они – особые. Не такие, как их лесные собратья.

А храбры – хотя бы тот же Василек – зачем живут? Придумали, что защищают добро. Но что такое добро – сами не знают.

Защищать нужно себя и своих близких – это и будет необходимым добром. Всех же сберегать, обо всех заботиться – дело божье, не людское. Да и то боги не очень-то справляются.

Между стволами, между жесткой порезной травой черно глянули проймы трясин.

Зевуля остановился. Просить ли? Испытывать ли судьбину? Не лучше ли самому отвадить гостюшек?

Слишком уж мучительно – высказывать просьбы.… Слишком много сил уходит…

Он ступил под густые кроны, в душный гнилостный воздух, и невольно поморщился. Тлен, распад, смерть.… Но сколько силищи!..

Узловатые бородавчатые ветви сплетены то ли в борьбе, то ли в хороводе. От вольного солнечного света остался сумрак, тронутый желтизной. Вялые листья, распластанные на тяжелой неподвижной воде, изредка сотрясаются – словно спящий зверь морщит кожу, чуть поводит боками. Зевуля узнал «свое» место. Вот прут раздвоенный, приметный – когда-то еще деревом станет. Вот россыпь мясистых желтых цветов.

Медленно, будто оттягивая решительный миг, он разделся донага возле травянистой кочки, похожей на волосатую голову, склоненную к воде. Сложил рубаху и порты возле кочки.

Оглянулся – будто лазейку отыскивал. Закрыл глаза.

Да и шагнул вперед – в черную воду, в трясину. Ухнул, будто колода, обжигая тело неживым холодом, раздирая ноздри невыносимым смрадом…

Вот также было и в первый раз, когда свалился не нарочно, как теперь, а случайно – по неосторожности.

Страх тогда был так силен, что напрочь отсек память, разум, любые другие чувства. Зевуля молотил, молотил, молотил руками и ногами вязкую водяную черноту.

– Не хочу! Не хочу! Не хочу! Не хочу! – причитал отчаянно – то ли вслух, то ли мысленно.

Пока не обессилел, ничего не понимал. А как сил не стало, и вернулось соображение, Зевуля обнаружил, что он – не один.

Чей-то слух прислушивался, чей-то нюх принюхивался, чей-то взгляд приглядывался к нему.

– Помогите! – крикнул Зевуля, и в бульканье перешел его крик. Тонул, тонул русинич безвозвратно.

Последний миг его был затяжным. Водяная пелена над ним дымчато струилась, пропуская причудливо искривленный свет солнышка. Остаток воздуха превратился в охапку острых ножей, бьющих в ребра изнутри.

– Как умирать-то больно! – подумал Зевуля словно не из себя, словно со стороны.

И вдруг понял, что он и впрямь перестал быть собой, вошел в иную жизнь. И был он в новой жизни огромен, всеведущ, вечен. Из земли начинался, но конца не имел – влит был в бесконечную Познающую Протяженность. Сама Земля тоже не началом была – маленькой заводью в общем потоке жизни. Какая-то струя, какая-то прядь замирала, сворачивалась кольцом – и становилась планетой, тихим островком среди кипящего бушеванья. Вся Познающая Протяженность состояла из таких струй, – выныривающих, исчезающих, – но ощущалась вот теперь, вот сей миг – единым, необъятно разросшимся телом.

Зевуля оставался укорененным в Земле, и это создавало напряжение, двойственность в отношениях между ним и Вселенной. Хотелось литься безудержно, неостановимо, не имея границ. Но за спиной была Земля – его родина, его первопричина. Земля была нужна ему и еще больше, чем ему, – Познающей Протяженности. Он добывал из Земли мысли и чувства – то главное, что требовалось небесам. То главное, ради чего возникали планеты – островки неподвижности, обособленности, непричастные к общему стремлению слиться в вечном едином парении, пронизывающем Вселенную.

Таких островков было множество. Они темнели. В сравнении с ними струи Познающей Протяженности воспринимались ярко-огненными.

Зевуля, или тот, кем он сейчас был, слышал там, далеко, в своем начале, привычный шелест, щекочущий зуд, – от беспрерывно умирающих и распадающихся крошечных существ, мотыльково роящихся на Земле. Они разлагались на мельчайшие частицы, несущие на себе впечатанные переживания. Мощные корни всасывали частицы тех, кто был; ствол просеивал их, отбирая неповторимое, новое, оставляя в себе то, что повторялось; листья и кора передавали в Познающую Протяженность земные печали и радости, ошибки и победы…

Тут Зевуля опамятовал, оторвался от той силы, в которую совсем было вошел. А может, она, эта сила, опамятовала и оттолкнула Зевулю, позволив лишь на миг прикоснуться к себе.

Он, вроде, еще и спасен не был, но, вроде, уже не погибал. Солнечный свет, разлитый на поверхности воды, стал ближе. Исчезла боль в груди. А под ногами появилась будто ниточка. Ниточка поддерживала слабо – дрожала, медлила, не хотела напрячься.

Зевуля услышал ожидание. Ему внимали. Ему хотели вынести приговор.

– Боги! – взмолился он мысленно. - Я понимаю, что виноват! Я понимаю, что достоин гибели! Но спасите меня! И позвольте мне жить одному! Никого бы не видеть, кроме Лепетохи! Никаких князей, никаких врагов и друзей! Надоело с людьми! Хочу сам по себе!..

Его слова понравились, были приняты. Под ногами потвердело, напряглось.

Тут в груди опять появилась боль. Удушье раздвинуло губы, раскрыло рот. Но захлебнуться он не успел.

Твердое под ногами дернулось и вытолкнуло его, выбросило из-под воды. Словно бы волосатое змеиное тело мелькнуло и скрылось в пене и брызгах. Корень древесный.

– Приходи! Проси!.. – услышал он разрешение. И пришел, и попросил однажды. Когда понял, что самому ему не поднять землю, какую отвоевал у кустов и трав. Засуха тогда была, дождя не упало ни капли…

Теперь в третий раз явился, прыгнул в болотину, так и не сумев преодолеть страх.

А ну как не услышат его сегодня? А ну как утопнет?..

Знакомая блескучая пелена, колеблясь, повисла между ним и его миром. Удушье вцепилось, будто когтистая кошка, спавшая внутри.

– Боги! – поторопился он взмолиться. – Помогите мне! Явите милость! Удалите пришельцев – русиничей! Не дайте им здесь осесть! Не хочу быть в толпе! Хочу быть сам по себе!..

Трижды повторил, то привсплывая, то погружаясь. Закипающая злость подсказала, что ответа не будет, что зря он тут бултыхается. Хотя, почему зря? Сама злость – не его. Подарена ему, как выход. Рассердись, мол, не на шутку – и сам с напастью справишься.

Ну, какой же он дурак бесталанный! Стоило ли за тем в трясину лазать, что и сам понять можешь, без богов!

Разозлился – впору воде закипеть. Но берег ближе от того не стал. Неужели его бросили? Неужели погибать?

Мог бы сам, сам, сам от пришельцев избавиться! Не надо, – ох, не надо! – чуть что, к богам прибегать! Приучил проклятый Тугарин вымаливать каждый пустяк!..

Почему, почему, почему нет помощи? Так и пропасть недолго! И деревом вселенским себя не почувствовать – не дали! Но ведь слышат, его – не могут не слышать!

Зачем нужны другие люди, если ему, Зевуле, хорошо только отдельно от них? Зачем их так много и таких разных? Если бы можно было – по желанию – выскакивать в другие миры – тихие, ненаселенные!

А может, и нет никого вовсе? И его тоже – нет?..

Когда-то были – те, первые, кого сотворили боги. Первые горсти праха, одушевленные по воле богов. Потом они умирали, – щуры и пращуры, – снова превращались в прах. Но та пыль, которой они становились, уже не была безличной, холодной, никакой. Та пыль возвращалась в мир одухотворенной – несла на себе частички духа тех, кто был из нее слеплен.

Теперь, поди, нет ни пылинки свободной, не проведшей век в чьем-то теле. Все русиничи, да и сам он, Зевуля, состоят из частиц кого-то другого.

Так есть ли, существует ли он – непохожий на других, независимый? Такой, каким ему быть мечтается?.. Не лучше ли покориться сейчас и пойти ко дну?..

Нет! Нет! Нет! Одна только мысль об этом возмутила Зевулю, удвоила его силы. Пусть меня и нет, – отдельного, самого по себе, – но я хочу быть! Таким, каков есть, – пускай! Сложенным из чужих частичек – пускай! Быть, смеяться, дышать!..

Зевуля так дергался, так бился, что сумел привсплыть, глотнуть воздуха. Такую пену взбил вокруг себя, такими красивыми радугами она воссияла, что и сам не заметил, как в его руках оказались пряди цепкой змеевидной травы, сползающие с берега в воду.

Спасся.… Лежал нагой, ликующий, бессильный.… Ругал непостоянство богов и себя – за то, что слишком поверил в их приязнь…

Чьи-то шершавые лапки прикоснулись к плечу. Зевуля поворотил голову, увидел лупоглазую стрекозу. И тогда только почувствовал, как нажгло кожу солнце…

Вскочил, оделся, побрел назад, ломая голову, как бы уклониться от того, что обещал Васильку. И еще – как бы напрочь отвязаться от спасенных им горемык. Не ко двору они пришлись, не ко двору…

В избе застал радостную суету. Веселяй и Первуша, напоенные отварами трав, пришли в себя и пробовали ходить. Лепетоха, обняв за плечи слепого Веселяя, осторожно, как ребенка, водила его от печи до красного угла и обратно. Первуша уверенно двигался сам вдоль стены. Василек сидел на лавке, раздвинув колени. О чем-то думал…

Острое чувство собственной ненужности посетило Зевулю, напомнило о себе. Именно из-за него, из-за этого чувства, мог Зевуля, живя в селище, многодневно валяться на печи.

Другие люди как бы давили на него, – уже самим своим видом, присутствием, – как бы вытесняли его из своего хоровода, из постылой мельтешни. Только отойдя от них или чем-то отгородясь, мог он сознавать себя живым и деятельным.

Так и сейчас поступил. Исчез, пока не заметили, испытывая благодарность к Васильку за его отрешенность.

Почему люди воинственны – и делами, и помыслами, и так вот – внешностью? Почему любят зло и охотно творят его? Где оно, зло, спряталось: в мире подлунном, или в сердцах человечьих? При рождении влагается, или набирается во внутрь с пищей да светом небесным?..

Нашел Зевуля на берегу свой челнок опрокинутый, просмоленным днищем чернеющий, присел возле него на теплый, из мелких зерен составленный, песок. На море загляделся – хотя что там увидишь нового?.. Лежит перед тобой – словно чаша сгущенного небесного света. Ждать заставляет: а ну как вспыхнет этот свет разом, – что тогда?..

И показалось вдруг Зевуле с ослепляющей уверенностью, что понял он главное в жизни. Никто не понял – из тех, что кучно, в стаде. А он понял, – одинокий, свободный.

Поскольку все частицы, из которых состоит мир, уже были в ком-то, уже заняты отпечатками духа людей, свое отживших, постольку новые поколения изначально ничтожны, неинтересны. В них ничего нет неповторимого, нового, своего. И чем дальше, тем хуже, тем плоше делаются люди, тем меньше им цена.

Боги заскучали – отвернулись от мира. Потому что, задуманный, как мощная струя жизни, он не сохранил, не смог сохранить, прямого, невозвратного движения – свернулся в бесконечно кружащий на одном месте водоворот.

Отныне мир предоставлен самому себе. Он похож на сосну, что растет, накрененная, над обрывом. Выдержат ее корни, – тогда не упадет, будет жить. Оборвутся, окажутся слабыми корни – рухнет в пропасть со своими шишками да иглами.

Что держит его, Зевулин, мир? Каковы его корни? В чем или в ком они?.. Не в тех ли прошлых поколениях, что смогли одухотворить каждую пылинку, каждую капельку?

А он, Зевуля, прожил до сего дня бесполезно и бесследно. Потому что одним своим присутствием – без усилий – ни во что свой дух не воплотил. Ни в какую самую незаметную крошку.… А надо бы посметь, надо смочь…

И еще вот что. Если он, Зевуля, состоит из «заемных» частиц, помеченных иными жизнями, то, быть может, здесь, на Земле, он пребывает не в настоящем своем виде? Быть может, по отмирании тела, дух его, скитаясь между звездами, отыщет юную планету, с недавно явленной жизнью? И там, на той планете, быть может, он воплотится по-настоящему? Оставит свой след в пригоршне чистых искр, в пыльном смерчике вдоль дороги?.. Чтобы след его сохранился – в мириадах последующих перевоплощений, в тьмах различных существ?..

До вечера оставалось уже немного. Вечер уже родился, но прятался в кустах и древесных кронах – копился, созревал, густел.

Зевуля – против воли – подмечал признаки его приближения и хмурился. Не хотелось ему вести Василька да показывать местные тайны. Сгоряча пообещал – теперь выполнять. Вылетело слово – не поймаешь.

Припомнил то, что сам, лежа в схороне у болота, видел не раз. То, что сегодня предстояло открыть Васильку .

Припомнил испуг при виде шаров – уж больно неожиданно являлись. Постарался мысленно воссоздать их странные «плясы».

Обычно шары возникали, едва заходило солнце. Небо еще не успевало остыть, подернуться пеплом и давало достаточно света для скрытого подглядчика.

Шары не прилетали сверху. Не выныривали из топей. Не подтягивались издалека, подобно птицам.

Просто вспыхивали голубовато – обнаруживали себя. Будто всегда были тут же – только в невидимом состоянии.

Едва обозначив себя вспышками, тут же разбивались на пары: слипались боками, кружились, то, взлетая, то приспускаясь. Радужное разноцветье бегало по них боками, смотреть на него было приятно.

В какой-то миг – по незаметному и неслышному для Зевули сигналу – все шары бросались в кучу, будто норовя друг друга смять. Начиналась не то борьба, не то погоня.

В глазах рябило. Иные шары плющились от неимоверного напряга. Иные выгибались, будто уложенные на морскую волну.

И вдруг их что-то раздвигало изнутри, словно сердитый отец расцеплял увлеченных схваткой озорников.

Все шары оказывались как бы налепленными на новый, только что рожденный, вдесятеро больший, чем они, шар. Получалась нелепица: словно дети создавали отца.

По-видимому, осознав эту нелепицу, «мелкие» шары градом падали на землю с «крупного», непроницаемо серого, как бы туго набитого туманом.

Падали, корежились, вытягивались, катались по болотной грязи. Выпучивали из себя конечности. Ковыляли, старательно размазывая жирную землю по волнистым обводам прозрачных тел. Становились похожими на людей – страшно похожими. На черных – безглазых и безлицых – низкорослых людей.

Закончив себя вылепливать из шаров, «черные люди», не оглядываясь и не прощаясь, не выбирая дороги, расходились в разные стороны. По топям, по травам они шли, – не погружаясь в топи, не приминая траву. Зевуле думалось, что подуй ветер им в спины, и полетят они под его напором, как преддождевые тучи. Хотя иногда и вода расплескивалась под их ногами, и травы шелестели…

Сегодня – совсем уже скоро – это увидит Василек . Может, он заметит больше? Может, он то поймет, что не пришло на ум Зевуле?..

Да чего там себя уговаривать! Не хочется, ох, не хочется Зевуле держать свое слово! Не хочется показывать местные тайны… Он, Зевуля, наловчился избегать «черных людей, наловчился в избе от них защищаться. А Василек-то будет ли скрытен да послушен? Не захочет ли в драку с ними полезть?

Зевуля подремать решил – да не пришлось. Только приладился правой щекой на согнутую руку, как вдруг всколыхнулось море, гул и дрожь пошли из-под него в землю.

С неприятным тонким свистом и чмоканьем поцелуйным стали выныривать из глубины и взлетать голубые шары – один за другим. Каждый окружен тонкой пленкой яркого света, - будто маслом смазаны.

Зевуля вскочил, побледнев да рот растворив. Ах, ты ж, боже! Вот где настигли! Вот где подстерегли! Ведь не было ж их никогда в море! Не было!..

Шары уловили его движение – дернулись в его сторону. Но, прежде, чем гурьбой кинулись на него, привзлетели еще немного.

Зевуля на миг их опередил. Бросился, увязая в песке, – туда, вверх, к травянистому склону, к избушке. К людям, только что таким нежеланным.

Бежал и вопил, громкие вопли мешали ему – отвлекали силы на выражение страха и протеста.

Шары приближались – преследовали, вроде бы, даже неторопливо, подергивались от каждого Зевулиного крика цветной рябью.

Вверху, недосягаемо далеко, появился Василек – услышал, прибег; верный, верный.… Врос ногами-кряжами в край откоса. Глядел, соображая. Ну что же ты! Что же! Скорее!..

Зевуля заверещал, срываясь на хрип. Руками замахал, призывая.

Василек понял: неуклюжими сильными толчками понесся вниз.

Но шары уже настигли. Уже точно было не успеть….

Зевуля вытянул руки вперед. Словно задержать хотел. Или оттолкнуть…

Шары прилипли к ладоням, к лицу.…

Вскидывая ноги при очередном прыжке, сохраняя равновесие, Василек увидел, как обтекла, словно проглотила, Зевулю сине-фиолетовая зарница. Тут же Зевуля стал будто прозрачным. Какой-то черный дым в нем восклубился и потянулся, потянулся, свиваясь в жгуты, – из Зевули – в шары. Впитанный шарами, дым ничего в них не изменял, пропадал бесследно.

Зато Зевуля изменялся разительно. Отгорела зарница вокруг него. Зевуля стал непрозрачным и молочно-белым. Белизна словно густела, словно созревала. Он словно наливался белизной, – бьющей в глаза, непредставимой, звездной.

Смотреть – невыносимо. В последний миг – смыкая веки, заметил Василек, что белый человек исчез. Только рой фиолетовых искр, медленно гаснущих, остался на его месте…

Самое крепкое, самое надежное одиночество обрел Зевуля. Одиночество смерти…

 

 

© 2009-2015, Сергей Иванов. Все права защищены.