Проза
 

“Одинокие дети”.

Часть ПЕРВАЯ

Раздел 1

Ирочка решительно вошла в кабинет, ведя за палец воспитательницу. Подойдя к столу, она отцепилась и уставилась на меня.

— Ты мой папа?

— Нет, милая. Я папа двух мальчиков.

— И мой тоже!

— Не упрямься! — сказала воспитательница.— Дядя доктор — не твой папа!

— А где мы найдем папу?

Воспитательница промолчала.

— Наверное, в магазине? Когда мы пойдем в магазин?

— Сейчас, Ирочка! Только доктор тебя послушает, и пойдем. Закашляли мы, доктор. Пришли к вам провериться. Она у нас помешана просто на поисках папы. Чуть не каждый день умудряется убегать в магазин. Это я ей сболтнула как-то, что папу в магазине можно купить. Мучаюсь теперь. А она бегает. Взбаламутила весь первый класс. Но вот пап что-то не привозят. Редкий товар...

Осматриваю девочку. Над правым легким выслушиваю пневмонические хрипы. Пишу направление в больницу.

— Где же папа-то? — спрашиваю потихоньку, когда девочка выходит в коридор.

— Кто его знает,— шепчет воспитательница.— Гуляет где-то...

* * *

Месяц назад, найдя в детдоме больную, сам увел бы ее в больницу. Сам принял бы ее в больнице, завел историю болезни, лечение назначил. Сам приходил бы ежедневно на обход, осматривал, шутил, расспрашивал бы о детдоме. Сам составил бы выписной эпикриз. А вот справку на руки не выдал бы — все равно мне ее самому вклеивать в медицинскую карту.

Вылечив, отвел бы девочку назад. И вписал бы в ее бумаги результат послебольничного осмотра. И пошел бы по спальням, выискивая новых больных.

* * *

Брожу по спальному корпусу. На каждом этаже дверь налево, дверь направо, дверь прямо. Тихо. Ряды вешалок. Ряды умывальных кранов. Ряды кроватей, застланных одинаковыми застиранными покрывалами.

В спальнях девочек на некоторых постелях — куклы. В спальнях мальчиков пусто. На подоконнике забытый самодельный лук.

Беру лук, пробую натянуть веревочную тетиву.

— Дяденька, этой мой, отдайте!..

Оборачиваюсь на умоляющий голос и вижу мальчишку. Первоклашка или второклашка. Пылают оттопыренные уши, просвеченные солнцем. Подрагивают всклокоченные соломенные волосы. Пузырится рубашка, небрежно заправленная в спортивные шаровары.

— Здравствуй, двоечник!

— А вы откуда знаете?

— А я, может, волшебник!

— Наколдуйте, чтобы мама поправилась!

— Она больная? Потому и отдала тебя в детдом?

— Доктора велели меня отдать. У мамы астма.

— А папы нет?

— Он к другой тете ушел. И у них другой мальчик. А меня тетя запретила брать.

— Видать, не очень хорошая тетя.

— Я не знаю.

— И давно ты в детдоме?

— Второй год.

— Мама приходила?

— Домой меня брала на выходные. Пока совсем не разболелась.

— А папа приходил?

— Не-а...

* * *

Дверь открыл симпатичный мужчина в расцвете лет и сил.

— Вам кого? — спросил приветливо.

— Наверное, вас, если у вас есть сын в детдоме.

— Петька? Ну, есть! — На смену приветливости пришла настороженность.

— Я врач. Недавно там работаю.

— Что-то не в порядке?

— А вы когда там были?

— Я там не был и не собираюсь. У меня семья...— Неопределенный жест рукой в глубь квартиры.

— У вас новая семья. Но ведь сына не зачеркнешь.

— Почем я знаю! Может, он — не мой сын! У его мамы много мужей было.

— Неужели никакой памяти о нем?

— А чего беспокоиться! Пристроен: сыт, одет, обут. Не пропадет!..

* * *

Месяц назад я заведовал детским отделением. Тут же, в поселке, в местной больнице. Пять палат, ординаторская, процедурная, буфет.

Жизнь текла по хорошо накатанной колее. Неожиданностей быть не могло.

Березовка — наш поселок — в часе езды от Ленинграда. Трудные больные шли мимо нас: в райцентр, в «город».

Наши пациенты были «спокойными»: среднепростуженными, среднестрадающими.

Мы их лечили по схемам: добросовестно, от альфы до омеги. Среднелечащий персонал.

Детдом был у меня «в нагрузку». Районное начальство обязало присматривать.

Бегал туда каждый день. Вылавливал нездоровых. Добирал с их помощью план по койко-дням.

* * *

— А я одну девочку мамой называю! — говорит мне первоклассница.

— А почему ты ее так называешь?

— Не знаю. Просто так...

— Сергей Иванович, посмотрите в деле, как мое отчество? — просит пятиклассник.

— А ты не ведаешь?

— Кажется, Евгеньевич.

* * *

Все детдомовцы душевно травмированы, все — с покалеченной психикой. Они учатся, играют, бегают, визжат, дерутся. А внутри — страх. Так мне представляется...

Правда — словно пропасть, в нее ребята инстинктивно стараются не заглядывать. Правда в том, что они не нужны дома, не нужны в семье, не нужны папе и маме.

Но такая правда, разве она возможна? Разве она может укорениться в детском сознании? Нет, нет и нет! Не может этого быть! Ведь живет на свете папа, живет мама или оба сразу. Сам факт, что живут они,— уже защита, уже спасение для детской души, брошенной в огромный перепутанный мир. Пусть они пьют, плохо ведут себя, даже не очень любят своих ребят. Пусть они таковы, каковы есть, но ведь их можно изредка увидеть, потрогать, обнять, ощутить рядом с собой, почувствовать не просто их людское соседство, а родство — самую крепкую привязанность, самую теплую, самую нужную близость.

Оказавшись в «запредельном», «внесемейном» пространстве, почти все они пытаются походить на взрослых. Получаются, конечно, карикатуры на взрослых. Как мне кажется, это способ самозащиты. Скорей, скорей изобразить себя сильным и бывалым, громким и зубастым, чтобы никто не успел заметить, какой ты тихий и нежный, как легко тебя задеть, как легко тебе сделать больно.

Бросается в глаза их «педагогическая запущенность». Понятий о внешнем приличии, об этикете у многих детдомовцев нет. Заходят, например, две девочки в мой кабинет и, ни слова не говоря, начинают рыться в медицинских картах, или берут со стола мой стетоскоп и начинают им играть, или в шкаф с медикаментами лезут. Наблюдаю заинтересованно. Спрашиваю:

— Зачем вы пришли? У вас что-то болит?

— А ни за чем! — отвечают девочки и как ни в чем не бывало выплывают из кабинета.

* * *

Почему я бросил отделение? Там было уютно, спокойно. Я знал семейные новости своих медсестер.

Почему же? Да потому...

Во-первых, детдомовцы постоянно перед глазами. То одни, то другие.

Я был им больше нужен, чем пациентам «семейным». Чувствовал это безошибочно. Такое чувство выталкивает ум и сердце из банальности. Не я их делал живыми — они меня.

Во-вторых, не хотел быть обманутым. Уши прожужжали, что наша медицина — лучше всех. Верил...

Но главный врач поил всякие комиссии спиртом. Но дамы-ревизорши паслись в больничных закромах. Та прихватит ваты, та — дефицитных лекарств.

Пробовал возражать. Конфликтовал с начальством. Выступил на врачебной конференции с докладом о переустройстве медицины. Такой «темы» никто не разрешал. В плане была моя политинформация.

Говорил без оглядки. Выплеснул боль, недоумение, надежду. Потратил годовую норму эмоций.

Реакция коллег:

— Сергей Иванович собрался в реформаторы!

— Ему, конечно, виднее всех!

— Ему больше всех нужно!

— Умнее других себя считает!..

Все осталось по-прежнему. Лекарств мало. Верх дерзаний — стетоскоп и капельница. Прав у «лечащих» — никаких. Живи, зашоренный, зажатый в бумажных тисках, и собирай выговора.

В-третьих, представилось, что я больше могу, чем просто назначать лечение. Ко мне всегда тянулись ребята. Даже когда сам был школьником. Но той мелкой, себялюбивой медицине, которую видел, человечность мешала.

Представилось, что там, в детдоме, я буду делать свою медицину — добрую, неформальную, построенную движениями души, а не движениями пишущей руки. Представилось, что там, в детдоме, я что-то реально смогу изменить.

* * *

Из детдома какие-то мальчишки звонили в поселок по домашним телефонам. Если голос отвечавшего не нравился, они говорили что-нибудь подлое. Так, одной женщине сообщили, что у нее сын умер, и женщину ту с сердечным приступом отправили в больницу.

Выявить звонивших не удалось. Приходил милиционер, беседовал с ребятами. Никто никого не назвал...

Я подошел к Алене Игоревне, пухлощекой, пухлогубой девушке лет восемнадцати. Язык не поворачивался величать ее «педагогическим персоналом».

Она часто дежурила в спальном корпусе — потому, собственно, я к ней и подошел.

— Мне кажется, надо бы в больницу — извиниться перед этой женщиной.

— Вы что, виноваты?

— Детдом виноват. Наверно...

— Вот именно. Доказать не могут, а лезут. Милиция!

— Думаете, не надо извиняться?

— Старухам скажите, которые тут сто лет. Пускай они!

— Может быть, мне отправиться?

— А вы-то тут при чем? — она прищурилась.— Правду говорят, что вас выгнали из больницы?

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Сколько новостей сразу... Что я тут ни при чем... Что меня выгнали... Что не в чести старухи, которые тут «сто лет».

Не податься ли к «старухам» — после Алены Игоревны?..

* * *

Сходил на переменке в школьный корпус. Проверил, как проветриваются классы. Учителя смотрели на меня, как на муху надоедную.

Только «трудовик» поговорил немного. Он обтягивал стены вестибюля мешковиной, а на мешковину приклеивал огромные — в два человеческих роста — зеркала.

— Зряшная работа! — сказал он.— Кому это нужно!

— Так не делали бы!

— Директор приказал. А мне выслужиться надо. Иначе не даст комнату.

Девочка-пионерка (пятый? шестой класс?) остановилась, пробегая мимо, и как бы включилась в нашу беседу.

— Зеркала проклятые! — сказала со злостью.— Все наши деньги на них уйдут!..

— Глас народа — глас божий! — Ирония в учительском голосе.

— Почему она так зло? — Я проводил девочку глазами.

— А разве это первостепенно? — Зеркало дрогнуло в сильных руках.— Разве нет ничего более важного?..

* * *

Как-то неуютно... Как-то зябко... Упал, словно камень, в детдомовскую жизнь. Волны пошли. А что, почему — не пойму...

Думал, мне будут рады. Взрослые в первую очередь. Как же, единомышленник прибавился.

Но какое тут единомыслие. Директор есть — и «трудовик». Алена Игоревна — и «старухи». И ребята — как посторонняя сила, чуждая взрослой суете.

Я привык воображать детдом как братство-содружество, как заботу всех обо всех.

И вдруг будто бы я сам по себе... Будто бы я никому тут не нужен...

* * *

Он пришел и говорит.

— Я слышал, о чем вы с Аленой Игоревной…

— Ну и что?

— Я знаю, кто звонил. Ну, этой бабке, что попала в больницу...

— Скажи, если знаешь.

— А вам зачем? Настучите?

— Настучу. Дело-то подлое.

— А может, они отомстить хотели? Те, что звонили...

— Неуловимые мстители, да? Благородные разбойники?

— Да разве вы поймете!..

Он аккуратно одет, широкоплеч, курнос. Глядит прямо и вроде бы насмешливо.

— Ну, расскажи!..— пробую его разговорить.

— А чем опасно курить план?

— Ты пробовал, что ли?..

Он кивает. Я начинаю с жаром повествовать о наркотическом пристрастии. Так мы знакомимся с Димкой-восьмиклассником...

* * *

Еще один знакомец — пятиклассник Сережа. Он прижился в кабинете: помогал приводить в порядок документацию, доставал и ставил на место медицинские карты.

Но вот он заболел, я положил его в изолятор и в первый же «изоляторный» день почувствовал в нем нервозность.

— Что с тобой, Сережа?

— Я так хотел пить! Я так хотел пить! А мне не принесли кефир, который был на полдник!..

Он заплакал, да так горько, что поразил меня. Для глубокой печали повод был слишком уж мелкий.

«Невропатичные, разобщенные...» — подумал я. Стал его утешать. Но он не пожелал слушать моих бодрых слов — удалился к себе в изолятор.

* * *

Явились мальчишки-восьмиклассники, ворчливые, как деды. Только Димку знаю среди них.

— Сергей Иванович, вы скажите директору, чтобы он нам отдал телевизор! Он по всему детдому телевизоры забрал и запер. Говорит, жизнь надо без телевизора интересной делать. А себе телевизор оставил. Разве так честно? Если уж у всех отобрал, так уж и сам сидел бы без телевизора. А если для него одно, а для нас другое, то какая же тут справедливость!

Они смотрят выжидательно. Уверены, что я буду ходатаем. Их уверенность приятна...

Что касается Димки, мне его удалось «приоткрыть». Увидел в школьном корпусе стенгазету. Там был его большой рассказ о турпоходе. Я сообщил автору, что читал его «эпохез», похвалил замысел, попросил поведать продолжение, ибо оно было обещано — там, в стенгазете.

Он постарался спрятаться за грубостью, но по нему было видно, как ему приятен мой интерес. Вот с этого «литературного» разговора и началась его откровенность со мной.

* * *

Познакомился со «старухой» — одной из тех, кого презирала моя недавняя собеседница — молодая педагогиня.

Зинаида Никитична работает воспитателем с давних пор. Ей уже за пятьдесят, и она хлопочет над своими как добрая мама. Говорит она чуть нараспев. Словно причитает. Седые волосы. Позолоченные очки. Строгое лицо... Внешность предрасполагает к дистанции. Но ребята словно не видят этого.

— Что же это за родители такие, Сергей Иванович! Да как у них глаза не повылазят! Да я бы им руки-ноги повыдергивала! Не рожайте, раз не можете ребятишкам добра сделать! За что же вы их обездолить-то хотите? Разве дети виноваты в вашей глупости?..

Мы говорим в огромной спальне. Ребята снуют по ней, как муравьи, шумят. Сбившись в кучки, шушукаются. То один, то другая мимоходом спрашивают о чем-то. Зинаида Никитична быстро и точно отвечает, не прерывая разговора со мной.

— Взять хотя бы Веру. Вон ту, зеленоглазую... Девочка хорошая. Просто удивляюсь ей. Мать у нее гулящая, мужиков меняет часто. Так Вера первых трех, которых помнит, папами считала. И полюбить их умудрилась. И не забыла про них до сих пор. А с четвертого начиная — ноль внимания. Как отрезала... И случилось, что к ней самой один малец начал свататься. Верка, говорит, давай поженимся. Я дома, говорит, всегда рядом с сестрой спал, привык, что с девчонкой теплее. А Верка в ответ: зимой, говорит, поженимся, пока тебе холодно, а летом — разженимся? Нет уж! Я, говорит, женщина серьезная, не то что некоторые. Мать свою, наверно, помянула... Так этот малец теперь ждет Верку. Защищает, никому в обиду не дает...

Зинаида Никитична задумывается. Потом говорит удивленно:

— Как они умудряются хорошими, светлыми оставаться при таких родителях — это уму непостижимо! Это их чудо, которого нам никогда не понять!..

* * *

По-моему, превыше всех благ у них ценится возможность отправиться в выходной день к кому-то из воспитателей. Что их так тянет домой к педагогам? Что они надеются там увидеть, найти? Мне кажется, они чувствуют дефицит общения со взрослыми, неполноценность общения со взрослыми внутри детдома. Здесь, в детдоме, они встречаются только с людьми, состоящими на официальных должностях. Нужно быть очень талантливым педагогом, чтобы дети не видели в тебе лицо официальное. Потому так и рвутся ребята домой к кому-то, что там, в гостях, надеются понять, что такое «дом» и что такое взрослый, который не на работе, а дома.

* * *

Димка-литератор просит освободить его от физкультуры. Говорит уверенно. Над верхней губой — чуть заметные усики.

— Хочется побыть одному, я честно говорю. Мог бы что-то придумать. Голова болит или еще что. Но я хочу без вранья. Нужно побыть одному, подумать. Школа думать не дает, школе надо, чтоб запоминали готовенькое. Надоело мне тут. Ничего своего. Казенные дети, казенный дом... Хоть бы мыслить не мешали по-своему. В мыслях — свобода. Если задуматься, будто тебя тут и нет, будто ты взрослый и вольный. Освободите на один урок, а?..

Я смотрю на него с удивлением. Поражает, как серьезно он произносит «мыслить» — без кокетства и позы.

Пишу ему освобождение от физкультуры на неделю...

* * *

Моя семья в Ленинграде. Жена и два сына. Семья для меня — это... Да что говорить... Может, еще и потому оказался в детдоме, что не мог понять, представить, как же так, без семьи. Воображения не хватало.

Здесь, в Березовке, у меня мама. Старенькая, деловитая, бесконечно добрая. Если бы мама тут не жила, я бы, конечно, работал в городе, поближе к семье. Не ездил бы каждый день в электричке.

После работы надо забежать к маме. Прибраться в квартире. Принести дров из подвала. Слетать в магазин. Просто посидеть, поговорить.

А потом — в поезд. Развернуть книжку и «повышать свой культурный уровень»...

А потом — уже во тьме — к своему очагу... Един в трех лицах: и отец, и сын, и детский врач...

* * *

Иногда я себе кажусь макаронинкой, попавшей в огромный кипящий котел. То вынырнет макаронника, замрет на секунду, то снова ринется в гудящие недра, где ждут ее головоломные пути...

Сейчас видишь одного воспитанника. Через минуту является целый класс. За ними маячит кто-то из персонала. Потом — вельможно и вальяжно — вплывает какой-нибудь «проверяльщик».

Сейчас ты в кабинете. Сейчас ты в спальнях. Сейчас — на кухне. Сейчас — в кладовой. Сейчас — в учебных классах. Сейчас — в кабинете директора...

Встречи, разговоры, сценки, фрагменты. Водоворот, коловращение, беличье колесо. Ежедневная пестрая мозаика...

Разговаривал с двумя девчонками у себя в кабинете.

— Я бы, наверно, был очень груб с теми, кто отдал детей сюда! — сказал к слову.— Я бы говорил им нехорошие слова!..

— Не имеете права! — вдруг бурно возразили девчонки, которые до этого спокойно рассказывали про своих матерей-пьяниц.— Может, родители и не хотели отдавать своих детей, да их заставили!..

Я вспомнил Петьку-первоклассника. Его мать, больную астмой. Его «благополучного» папу...

Какая-то правда была в словах девчонок. Но не вся правда... Современный детдом не сравнишь хотя бы с довоенным, вот что я быстро понял. Тогда в детдоме были сироты. Теперь — дети при живых родителях.

Допускаю, большинство родителей действительно не хочет отдавать детей. Не хотят, потому что любят, потому что нужны. Не хотят, потому что безразличны, не думают о детях. Не хотят, потому что прикрываются детьми, держат их «про запас», «на всякий случай».

Большинство отдать детей вынуждено. Одних вынуждают болезни, физическая немощь. Других — все то же безразличие, нежелание денежных и душевных затрат. Ну а третьих вынуждают органы правопорядка или голос общественности, который обычно звучит лишь в случаях крайних, запущенных до предела.

Дети, которых отбирают от родителей, понимают одно: их отбирают, их разлучают насильственно. Детдом, в их представлении, место принудительного пребывания, где почему-то заставляют быть, хотя у родителей — лучше.

Как объяснишь детям «холодным голосом рассудка», что их родители не смогли, не сумели быть людьми... Слишком долго видели «сверху» не человечность, а трудолюбие, не человека, а колесико внутри машины. Это не могло не сказаться на душах нестойких, неразвитых.

Быть человеком — немалый труд, который достоин уважения. Но чтобы это понять, надо быть человеком.

Как и всякому труду, этому труду надо обучать. Надо организованно прививать специфические умения, навыки. Этого не делалось. Гуманность приравняли к слабости и отодвинули на задворки. Оставили для словесных туманов и демагогических восклицаний.

Так, значит, я их оправдываю, этих «псевдородителей»? Нет, и они тоже виноваты.

Быть человеком — обязанность человека.

Быть человеком — не только труд. Это и протест, если в тебе хотят видеть «колесико». Можно быть человеком при самых нечеловеческих обстоятельствах. Примеров тому — не перечесть...

* * *

Почему государство платит за содержание детей в детдомах? Почему те родители, что отдают детей, живут себе вволюшку и в ус не дуют? По-моему, сбыл с рук ребенка, так плати за него, работай на него, чувствуй хотя бы так свой долг перед ним! Может быть, деньги, «уплывающие» на ребенка, лишний раз заставят тебя вспомнить этого самого ребенка. Может быть, дрогнет когда-то душа от этих ежемесячных напоминаний...

Разве правилен такой порядок, что, родив ребенка, ты можешь полностью отказаться от него, как бы про него забыть! Нет, если ты не хочешь участвовать в воспитании сердцем, доброй волей своей, участвуй, по крайней мере, на худой конец, своими деньгами!

Написал и подумал: а ведь найдутся такие, кто чваниться будет: я, мол, даю деньги, чего вы еще от меня хотите...

* * *

Едем в электричке: директор, я и радиомастер, который занят в детдоме вопросами «связи».

— Сегодня новая собака на территории появилась,— говорит директор.

— Колли? Я ее заприметил. Красивая,— говорит радиомастер.

— Что, взять хотите? — спрашиваю я.

— Нет, шапка из нее была бы знатная! — говорит радиомастер.

— Да, шапка хорошая!—соглашается директор.

А я-то ждал, что он сейчас пристыдит, возмутится.

Каков же он, официальный детдомовский лидер? Что собой представляет?

Лысый, низкорослый, с умным, подвижным лицом. Почему-то хочется представить его в бархатной куртке, с пышным бантом на шее.

Словами он швыряется легковесно. Я спросил, как удобнее подключиться к общей работе со своими медицинскими проблемами. Он вдохновенно объявил, что педсовет — каждый понедельник. Я пришел в понедельник — педсовета не было. Пришел в другой понедельник — опять не было.

Спросил у директора — он очень удивился, что я этим интересуюсь.

— Знаете, непредвиденные заминки... Я уезжал... В этот понедельник обязательно...

Пришел — и опять никакого педсовета. Больше не ходил. И приглашений не получал. Долго не мог понять «кастовой замкнутости».

Но однажды в спальном корпусе стал свидетелем стычки Зинаиды Никитичны и Алены Игоревны. Эта стычка многое прояснила.

В воспитательской был телефон, а мне надо было позвонить в санэпидстанцию. Потому и влез в самый разгар «крупного» разговора.

— ...Вы — директорские рабыни,— говорила Зинаида Никитична.— Что вы в рот ему смотрите? Нет бога, кроме директора? Так ведь он не про вас — про себя думает!

— Он нам дело дал! Он нас жить научил! — у Алены Игоревны красивые «яблочные» пятна на щеках.— А вам бы только простыни да наволочки считать!

— А вам бы только к высотам ребят призывать! А спят пусть на голых тюфяках!

— Да, мы любим романтику! А вы — зарплату получать!

— Мы — за порядок, а ваша «романтика» — от беспорядка.

— Это вы рабы, а не мы Запугали вас на всю жизнь!

— Ваши времена не лучше наших. Нас запугали, а вас — заболтали. А «романтика» ваша — демагогия, призывы к тому, чего не будет. Сказки, конечно, баять не запретишь. Но возводить их в принцип воспитания... Сейчас детдомовцам внимание, льготы — все так. Но это не значит, что им лучше, чем семейным. И не надо их так ориентировать. Это, простите, юродство. Это страх перед правдой. Тот, кстати, страх, в котором вы нас, пожилых, уличить изволили...

— Скользкие вы, старики! — сказала Алена Игоревна.

Зинаида Никитична что-то ответила. Но я не слышал. Поделикатничал, удалился в свой кабинет, решил позвонить попозже.

«При чем же тут директор? — думал, шагая по коридору, и потом, когда перебирал прививочные формы.— Да при том, что он тоже в детдоме недавно. Пришел месяца за два-три до меня. И привел с собой вот таких девчонок. Вррде бы гвардию свою. Ударную силу. Я думал, они — студентки пединститута. Но стороной услышал: нет.

Порядки, конечно, с его приходом изменились. Кое-кому из стариков это не нравится. Вот и бурлят страсти.

Правильно почувствовал: в детдоме два лагеря. В одном Зинаида Никитична. В другом — Алена Игоревна.

А я? Примкну к одному из лагерей? Или так и буду — между ними?..»

* * *

Сразу и не ответишь... Я занимался своими делами. А вопрос этот, как некий маячок, сидел внутри, поблескивал то и дело, напоминал о себе.

Я слишком мало знал.

Директор говорит, что детский дом был в тупике. Что он и его энтузиастки-педагогини оживили, сделали интересным бытие.

Ношусь по детдому. Гляжу придирчиво. Вступаю в разговоры. Если бы сосчитать все километры — лестничные, коридорные, спальные, классные, столовские и другие,— оттопанные в рабочем порядке...

Убеждаюсь, директор говорит обоснованно. До него были только школьные классы и после них — воспитанники, как масса. Теперь появились отряды — «Квазар», «Стрела», «Парус» и другие, которые начинают действовать после учебы. Каждый отряд ведает чем-то, организует часть общей жизни и отвечает за нее. У каждого отряда своя «литература» — стенды, стенгазеты, лозунги. В «литературе» этой сплошные бодрость и оптимизм. И вот такие вот нотки есть. Не удержался — переписал: «Будем гордыми, как небеса! Будем твердыми, как паруса! Будем, как мачты, прямы! Пускай по нам плачут мамы!..»

Такие отряды, конечно, не бог весть какое новшество. К педагогическим открытиям их не отнесешь. Но это — действие, это дело. Это нравится ребятам.

Хотя не всем. Восьмиклассники разделение на отряды не приняли. «Взрослые» восьмиклассники считают себя выше отрядной суеты. У них психология «последнего года» — осознают, что скоро уйдут из детдома, и торопят время. Переломить их психологию директор уже не может успеть. Да он и не ставит перед собой такой задачи. Он как бы «забыл» про восьмой класс, отвернулся от него. Так и сделался выпускной «оппозиционным», «недовольным», «ворчливым»...

* * *

Встретил директора между корпусами, перебегая из одного в другой. Забросал вопросами о воспитателях, молодых и старых.

Директор остановился, глянул досадливо, тронул ремешок ручных часов — я не отставал.

— Знаете, как трудно энтузиастам! — сказал директор.— Какого напряжения требует работа педагога! Они целый день с детьми, они должны каждую минуту рассчитать, заполнить, обратить на пользу воспитания. Выматываются они ужасно. Приходят домой, бросаются в постели и отключаются до утра. А утром — снова на работу. Их нужно понимать и поддерживать. Ошибки у них, конечно, есть. Но прежде всего их все-таки нужно поддерживать, ободрять. Не охлаждать их придирками. Не давать угаснуть энтузиазму.

Про себя директор не говорил, но как-то так получилось, что вроде бы и себя он похвалил не меньше, чем своих энтузиасток. А на мои вопросы так и не ответил — умчался.

* * *

Итак, Зинаида Никитична, продукт сталинского террора, спорила с Аленой Игоревной, продуктом брежневского застоя. Что я мог понять из их спора? Пожилая призывала молодую выйти из-под директорского «гипноза», не сот-ворять себе «кумира».

Значит, директор для этих девчонок — божок, предмет культика? Значит, я могу тут наблюдать — в карикатурном виде — то, что когда-то было в масштабах страны?

Нет-нет, не так... Если бы только девчонки были вокруг директора... Если бы только из них состоял штат... Вот тогда бы...

Да полно... Не увлекся ли? Не услышал ли то, чего и не было вовсе в разговоре?

Обнаружились две позиции. Это факт. Одна приземленная — «синица в руках». Другая болтологическая — «журавль в небе». Истина, по-моему, в синтезе, в разумном слиянии позиций.

Надо присмотреться к педагогиням. Разговорить их, расколоть. Чтобы понять, почему директор для них — гуру. Чем он привлек их?

Вдруг я прав насчет «божка»? Тогда «старикам» должна быть объявлена война. Тогда их должны выживать — всеми силами, любым способом. Чтобы остались только «свои». Чтобы «володети и княжити». И никакого сора из избы.

Неужели я прав?..

* * *

Надо госпитализировать восьмилетнюю Таню. Веду девочку, держу за руку, слушаю ее разговор.

— Бабушка у меня все время пьяная. И мама тоже пьяная. Бабушка с мамой дерется. А мама меня бьет...

На отделении рассказываю о пациентке. Оставляю направление. Передаю конфеты для другой «нашей» — для Иринки. Когда собираюсь уходить, Танюшка бросается ко мне, обвивает руками, плачет и не отпускает.

Потрясенный и вмиг переполненный слезами, пытаюсь не показывать этого, говорю усмешливым голосом:

— Ну что ты, лапонька! Поправишься! Позвонишь мне по телефону, и я приду за тобой!..

Удобно усаживаюсь. Намереваюсь начать задушевный разговор. Тут заходит главный врач. Докторица источает фонтаны приветствий. Соглашается с каждым его словом. И напрочь, намертво забывает про меня. Отсекает меня, как объект, недостойный внимания.

Удивляюсь... Шумно встаю... Никакого эффекта... Выхожу на улицу.

Вспоминаю Танюшку. Бросилась, обняла... Зачем судьба их так терзает, этих малышек?

Вон другая к стеклу прижалась, нос расплющила. Иринка. Та, что папу в магазине искала...

* * *

Димка явился со своим фантастическим рассказом. Оставил и убежал. Завершив рабочий день, я прочитал рукопись. Потом поднялся в Димкину спальню и привел его, ершистого и красного от смущения, «на суд».

Похвалил. Начал разбирать: пробовал фразы на слух, вычеркивал, вписывал, переставляя слова.

Димка слушал жадно. Такая работа над сочиненным была для него откровением.

Вот его рассказ. Название мы придумали сообща: «Тайна».

Он спит. Откинул одеяло. Разбросал руки-ноги. Будто плясал бешеный танец — тут и сразило беспамятство.

Большая голова. Шелковые волосы. Маленькое мягкое тельце. Рубашка и штанишки из фланели подчеркивают его мягкость.

Завтра ему исполнится год. Он знает об этом...

Земля — удивительная планета. Недаром на ней столько наблюдателей.

Все тут обратно здравому смыслу, обычной вселенской логике. Разум — бескрылый, охотно губящий себя разными ядами. Обитатели — до неприличного разнообразны. Летучи, ходячи, плывучи, ползучи. Самым главным считает себя человек.

Драматизм в том, что развиваются люди зигзагообразно. Интеллект — в нашем понимании — присущ им лишь на одной стадии...

До утра еще далеко. Я появился в комнате. Нагляделся. Бужу своего собеседника, напрягая информационное поле.

Он встает, держась одной рукой за перильца, другой — протирая глаза.

Мы начинаем разговор. При этом тишины не нарушаем — используем словарный запас его матери.

Быть может, то, как мы беседуем в ее мозгу, ей приснится. Но к утру она все позабудет. Ребенок возместит энергозатраты, оптимизирует волновые параметры.

— Ты обещал открыть мне тайну подсознания! — говорит он.

— Тайна проста. Слушай и смотри!..— Я частично снимаю самоблокаду его разума. (Это характерная земная особенность: любой мозг стремится блокировать себя от многомерности космоса.)

Ощущения его сейчас неприятны. Я пытаюсь представить, пытаюсь почувствовать, как он.

То ли парение, то ли бесконечное падение. Твердость планеты исчезла. Земля предстала как виток Мирового Вихря, пропитанный информационным полем. Сквозь нее можно пролететь, проползти. В ней можно спрятаться.

Космос явился как Архиархитектура — головоломная система, составленная мировыми вихрями других звезд — не только Солнца. Их переплетение, взаимодействие выглядит жутковато для землян, отсекающих себя от мира.

Но самое обидное, самое невыносимое — гул Жизни, Всеобщей Вселенской связи. Бесчисленных дружных птичьих стай.

Сверхдальние цивилизации беседуют-щебечут, как сестры в одной комнате. Все разговоры слышны всем — откликаются те, кому надо...

— Тэкла, ваша двойная восьмерка дает у нас одиннадцать порядков.

— Внутри нашей звезды — пятнадцать.

— Дзор, мы приживили крупсов. Они брыскуются.

— Прибавьте им дростильника.

— Шерши, когда вы кончите опыт?

— Оборотов через двести.

Мой ребенок ведет себя адекватно. Стоит — не пошатнется. Вцепился в перильца кроватки. Рот раскрыт. Слюнка поблескивает на нижней губе. А в глазах — такое ликование, такие зарницы.

— Я рад! Я счастлив!

— Чему же ты рад?

Разум его снова экранирован. Я перестал сдерживать, и самоблокада восстановилась. Он этого момента не заметил.

— Мое поколение... Те, кто вас узнал... Мы перевернем Землю... Мы можем командовать Бестелесной Сущностью... Мы слышим Пульсацию — как она соединяет живущих... А теперь... Зная тайну подсознания... Мы станем такими, как вы...

Как он красив сейчас. И как трагичен. Комочек плоти. Мой полноценный собеседник.

Завтра он таким не будет. Завтра ему исполнится год. Завтра включится генетический механизм. Начнется зигзаг...

Мой ребенок перестанет помнить себя. Перестанет быть собой. Не он первый... Но почему же так жалко?

Видимо, меня пора отзывать. Видимо, я не гожусь быть наблюдателем...

Ложный разум начнет в нем развиваться. Узкий, подслеповатый. Ограниченный интересами своей плоти...

Я молчу. Я запоминаю моего ребенка. Вбираю в себя. Еще миг-другой, и я исчезну...

Завтра ему исполнится год. Он знает об этом. И радуется...

Димка унес исчерканные страницы. Обещал переписать. Мне подумалось, что этот рассказ— его прощание с детством...

Еще подумалось: не откроет ли он, кто все же звонил той женщине, которая теперь в больнице?..

* * *

Положил в изолятор Петьку-первоклашку. Это у него в свое время чуть не отобрал самодельный лук. Это его оттопыренные уши, просвеченные солнцем, были среди первых детдомовских впечатлений. Это к его благополучному папе съездил так безрезультатно.

К нему стал ходить шестиклассник Ваня. Как я понял, он дружит с Петькой и опекает его. Ваню я про себя назвал «артистом». Не шагает, а изображает походку; не говорит, а декламирует. Любит передразнивать. Мимика выразительна, движения пластичны.

Ваня ходил три дня, а на четвертый устроил сцену. Когда я пришел в изолятор на обход, Ваня потребовал:

— Выписывайте немедленно Петьку! Мне надоело сюда ходить!

— Еще рано выписывать. Он еще больной.

— А я не уйду отсюда, пока не выпишете!

— Не уйдешь — выведу.

— Ну конечно! Ведь я же не человек! Не человек ведь я!..— сказал Ваня горько и ушел из изолятора. И эта недетская горечь вдруг приоткрыла трагичность его жизни, которую он ощущал, которую носил в себе.

* * *

Петька — хитрый человек. Таблетки старается не кушать. На уколы приходит последним — авось иголки кончатся.

— Чего спешить поправляться! И так пройдет, без лекарства. А поправишься и снова — учись, учись. В изоляторе хорошо...

Скажет и смотрит, какое действие возымели слова. Будто кот, играющий с мышкой.

— Если вы меня погулять отпустите, я другим ребятам сказки расскажу!

— Если вы мне компотика еще нальете, я баловаться не буду.

— Не выписывайте меня! Что вам, помощник хороший не нужен?..

Я смеюсь. Уютный он человек, Петька.

— Да тебя, наверно, недолго ждать назад!

— Конечно, я скоро приду! Я ведь с умом живу, а не просто так. Просыпаюсь утром и коплю в себе кашель. Воспитательница придет, я посмотрю жалобно, а потом как начну кашлять!

— Ну и симулянт! — говорю я.— Ну и симулянт!..

Петька жмурится — слышит симпатию в моем голосе. Про Ваню он со мной не говорит никогда. То ли не хочет пускать в свои личные дела, то ли — по всеобщему детскому свойству — прилепляется душой лишь к тому, кто рядом, в пределах видимости.

* * *

Сережа стал моим внештатным сотрудником. Отболел свое, отлежал в изоляторе. Оплакал кефир, который ему однажды забыли принести. (Я постарался, чтобы других таких случаев не было.)

Теперь приходит каждый день как на службу. Я готовлю для него какое-нибудь занятие: перебирать медицинские карты, подклеивать анализы и выписки, раскладывать лекарства в шкафчиках.

Он молчаливый. День за днем, неделя за неделей отделывается от разговоров короткими репликами.

И вдруг спрашивает однажды:

— А вы всегда хотели врачом быть?

— Нет. Сначала хотел быть корреспондентом, в газеты писать.

— Напишите про меня в газету!

— Там не про всех пишут, а про самых интересных. Чем ты интересен?

— Очки ношу — один в классе.

— А еще чем похвалишься?

— Не знаю.

— Из родных есть кто-то?

— Не знаю. Сперва в Доме ребенка был. Потом в Сиверской, в Иван-городе — там хороший детдом. Потом сюда привезли.

— Я напишу про тебя. Пусть люди знают, что ты есть.

— Спасибо!..— По нему видно, как рад моему обещанию.

(Самого важного он мне тогда не сказал. Про свои песни...)

* * *

Директор словно ускользает от общения. Словно хочется ему, чтобы медицинские дела его не касались, не отвлекали. Чтобы врач, то бишь я, в свою очередь, не лез в педагогические и хозяйственные проблемы. Как будто можно выделить в чистом виде медицину, хозяйство, педагогику.

В разговорах он сильнее меня. И как-то так получается, что любые заявки на «серьезность» он сводит к своим сольным выступлениям, после которых блистательно испаряется.

В этот раз он рассказал, как изъял телевизоры из быта, и не дал мне выступить ни по одному вопросу из тех, что были наготове.

— Воспитателям удобно было. Посадил детей к ящику — и вроде бы они при деле. И у воспитателя хлопот никаких. Очень меня это раздражало. Хотелось воспитателей заставить работать, а ребят просто-напросто расшевелить, предложить им жить осмысленно. Терпел я некоторое время, и ящики орали на всех этажах. А однажды захожу к восьмиклассникам и вижу: телевизор музыкой исходит, а на нем сетка. Нет изображения. А ребята словно не видят. Уставились в экран и не шелохнутся. Обалдевшие какие-то. Меня это испугало. Выключил телевизор и унес от них. И все другие телевизоры отобрал. Я не против того, чтобы они смотрели. Но ведь не все же подряд. Пусть фильм хороший или программу «Время». Я разрешу. Самолично верну ящики, когда жизнь в отрядах наладится, будет полнокровной, интересной. А сейчас еще не такая жизнь. Дела надо делать, а не в телевизор утыкаться...

Тут я его подловил. Сообщил с ехидством о недовольстве восьмиклассников. Разве справедливо, что себе он все же ящик оставил? Что, единственный, имеет возможность «утыкаться»?

Он поглядел с неудовольствием. Сказал убежденно:

— На директора нападать нельзя!

— Почему?..— Я опешил.

Пока приходил в себя, собеседника и след простыл.

* * *

Вытаскиваю конфету из кармана, даю Петьке.

— В честь чего? — он отстраняется. (Не в настроении, что ли?)

— Будем считать, что ее тебе папа принес.

— Папа? Митя Пронин?..— Похоже, Петька принимает мои слова всерьез.

— Ага! — подтверждаю, хотя помню, что того мужика в дверях квартиры звали совсем не так.

— А разве вы его тоже знаете?

— А ты думал, ты один знаешь.

— Но он же волшебный,— шепчет Петька.

— Вот этого я не знал,— говорю серьезно.— Думал, он обычный человек. Ты мне можешь открыть его волшебные дела?

— Могу. Раз вы его знаете...

Петькины ресницы трепещут, ему хочется рассказать.

— Вчера ночью,— начинает Петька,— Митя Пронин принес ко мне скафандр. Я его надел. Митя Пронин застегнул «молнию» на спине, и мы полетели.

— Куда? — шепчу я.

— Конечно, на Луну. Там живет Баба Яга. На дне самого глубокого вулкана. Туда космонавты не залезали, и никто ее не видел. У нее есть зеркальце такое, называется «лазырь». На кого лучик от этого зеркальца направишь, тот будет больным. А если лучик отведешь, человек снова здоровый. Митя Пронин мне и говорит: надо нам с тобой разбить это зеркальце. Я согласился, и мы спустились на дно. И тут на нас напали огненные пиявки. Мы выхватили водяные пистолеты и — бац! бац! — по ним. Капля воды попадет, и сразу пиявка мертвая. Всех перестреляли. И вдруг увидели Бабу Ягу. Она свои зубы вынимать стала и в нас кидать. Упадет ее зуб и как бомба взрывается. Я хотел испугаться, да Митя Пронин защищаться научил. Только Баба Яга зуб кинет, мы сразу двигатели включаем, которые в скафандрах. Прыг, и мы над взрывом. Баба Яга увидела, что не справиться с нами, да как завоет. Мы уши зажали. А в это время одна огненная пиявка, которая уцелела, прыг на папу сзади. И скафандр ему прожгла. Я его скорей на плечи взвалил, включил двигатель и на Землю. Прямо в здешнюю больницу. Ему рану зашили и домой отпустили. Так мы и не успели в этот раз противное зеркальце разбить. Оно ведь все время на маму нашу направлено. Разобьем зеркальце, и мама здоровой станет. Митя Пронин сказал, что скоро мы опять полетим.

— Обязательно полетите! — подтверждаю я. И вытаскиваю из кармана еще конфету.

Что это? Вольная фантазия? Или для него придуманный папа живее, чем настоящий?

Он ведь сам рассказывал мне... Тогда, в спальне, когда лук лежал на подоконнике... Забыл, наверно, про ту встречу...

А если бы знал, что я съездил к его папе домой, поглядел на него вблизи? Поведал бы сегодня эту сказку или нет?

 

 

© 2009-2015, Сергей Иванов. Все права защищены.