Проза
 

“Записки детского врача”.

Мы растем (Заметки молодого отца).

От рождения до года

И появился в доме малыш.

Все притихли, ласково приглядываясь к нему...

Возникла кроватка с деревянными перильцами. Письменный стол переделали в пеленальный. Прикатили коляску. Выросла гора пеленок-распашонок.

Галка тревожилась по поводу каждого крика и любого взгляда Сашки, а я удивлялся тому, как самая незначительная мелочь, касающаяся ребенка, может стать для нее событием...

Не могу не сознаться, что некоторое раздражение испытывал поначалу, видя, как слабнут мои позиции. Появление сына словно отодвинуло меня в тень, и естественно, что моя гордость и мой эгоизм пострадали.

Он кричит... Вначале крик-предупреждение: «Ох, что-то случилось, посмотрите на меня!..» После некоторого молчания тоном выше, требовательнее: «Да вы что, забыли, что я у вас есть!..» И наконец, надрывный, захлебывающийся протест погрубевшим, обиженным голосом: «Не хочу с вами знаться! Никакого внимания! Ну вас всех!..»

Личико морщинится, делаясь некрасивым и «стареньким». Ноги-руки тычутся под пеленкой бестолково и быстро.

Галка перепеленывает, и он замолкает, удовлетворенный...

 

 

Взял его на руки, и вдруг у него глаза широко открылись, и он поглядел на меня пристально и тревожно. А я на него уставился. Так изучали друг друга несколько минут. Потом Саня улыбнулся, а я обомлел от этой его улыбки. У самого физиономия расплылась в ответ. И по спине пролетел холодок — будто вдохновение осенило.

Заговорил с ним: «Подрастешь — все музеи осмотрим, в лесах поблуждаем, по рекам и морям поплаваем! Только давай расти, как полагается, пожалуйста! Слышишь, сынок?..»

Он смотрел на меня, улыбался и молчал...

 

 

Галка упрекнула, что я холодновато отношусь к сыну, и тем меня озадачила. На руки его лишний раз стараюсь не брать, ни разу не поцеловал за первый месяц его жизни. Поразмыслив, я решил, что она права. Действительно, особой нежности к сыну я пока что не испытываю. Что он сейчас есть такое? Маленький симпатичный звереныш без разума. Ни поговорить с ним, ни сходить куда-то вместе! Видимо, в этом специфика проявления родительского чувства у мужчины: позже, значительно позже мужчина ощущает себя отцом, чем женщина — матерью. Да и нужен ли мужчина, нужен ли отец грудному малышу? Решительно могу сказать: не нужен. Как рабочая сила — к примеру, пеленки гладить — мужчина нужен жене. А ребенку только лишняя досада, лишний крик от жестких мужских рук. Так что необходимость в отце для Сашки возникнет не раньше, чем через год-полтора, так я сейчас считаю.

 

 

Галка придумала ему титул: «Клопуська Жукастенький Первый». И стал он у нас наследным принцем. Обедаем мы, к примеру, на кухне, и вдруг он за стеной голос подает.

— Клопуська Жукастенький гневаться изволят! — говорю я значительно.

— Он вас вызывает, лорд-камергер! — важно, в тон мне, подхватывает Галка.

Оба хохочем, и я спешу к его высочеству — нижайше проведать, не мокры ли его пеленки...

 

 

Вижу: мальчишка бьет девочку. Класс четвертый-пятый... Неужели мой Санька таким будет?

Хватаю мальчишку за ворот. Девочка убегает. И... не знаю, что сказать! Дивлюсь, негодую на себя! Но мысль, что, возможно, таким будет мой Санька, меня сковала.

Встряхнул «ребенка»: «Еще только тронь девочку...» Оттолкнул от себя. Неужели и мой будет таким?..

 

 

В полдвенадцатого начали кормить, потом надеялись поспать до утра. Но Саня устроил бунт. Едва положили в кроватку, закричал тоненьким басом. Кричал, кричал. Галка не выдержала, взяла его на руки. Сразу затих и стал улыбаться. Поговорили с ним, урезонили. Вроде бы успокоился. Положили на место — снова рев. Видно, захотел той ночью пообщаться. А мы мечтали его усыпить. Я ему стихи рассказывал, песни пел. Галка смотрела, смотрела и вдруг расхохоталась! «Тебе только лезгинку плясать осталось!..» На что я с готовностью начал быстро перебирать ногами. Санька заинтересованно смотрел. Ночь висела за окнами и тоже наблюдала...

 

 

Стали надевать на него ползунки. Ему это нравится. Руками-ногами двигает как хочет; порой так быстро, что смотреть устаешь. И на человека в таком обличье больше похож, чем в пеленках. Длинным кажется.

У меня иногда возникает чувство, у женщины такого быть не может, что он притворяется, лежа, крича, глядя в пространство. Жду: вот сейчас подмигнет мне, надоело — скажет — валяться, встанет и пойдет...

 

 

Как-то все само собой стало у меня делаться с оглядкой на сына. Постоянное давление его жизни на мою. Постоянная проверка моей жизни его именем.

Лень разберет, поваляться охота. А что сказал бы Саня? И, кряхтя, встаю с дивана.

Выходит, что я еще до его воспитания не добрался, а он уже меня воспитывает вовсю...

 

 

На время отпуска мы приехали с пятимесячным сыном в деревню. Санька много гуляет. Достаточно выставить коляску за порог избы, и на тебе: праздник свежего воздуха, солнца, листвы.

Он лежит и смотрит в небо, и мысли, как тени облаков, пробегают по его лицу.

Пытались прикрывать его марлей — от комаров, но он ее хватает и затискивает в рот. Приходится стоять рядом и караулить, чтобы мальчишку не сожрали.

Приятель уверял, что грудные дети едины с окружающим миром, что они чувствуют себя клубками сплетенных мировых линий, что они плачут, если на Солнце мощный протуберанец или где-то вспыхнула Сверхновая...

У меня в груди замирало от его слов, а потом хотелось теребить Саньку и просить: «Ну расскажи! Ну хоть чуточку! Правда, что ты такой, или нет?..»

 

 

Я ходил по огороду. Сашка сидел на моей руке. Крупные головки мака, синевато-матовые, привели его в восторг. «Ууу!» — протянул он и забормотал-запел непереводимую эпиталаму. Руками хватался за головки, а они, упругие, раскачивались, не давались. А Санька ловил их снова и снова, поймал одну, прижал к груди и минуту отдыхал от тяжких трудов. Потом потянул ее в рот, но пустышка не пускала. Снова потянул, Много-много раз.

Убедился, что не попробовать красивый шарик, и вдруг сморщился, заплакал. Тихо и с горькой обидой. И я, чтобы не длить его разочарование, поскорее поднес его к листу подсолнуха. Сын глянул заинтересованно, принялся гладить и мять лист, рассматривать его на свет...

 

 

Любит откидывать голову назад, чтобы она свешивалась с твоей руки. Упаси тебя боже положить его голову себе на руку: шуму будет! Идеал — чтобы голова свободно висела. Шею тогда не надо напрягать. Так он изобрел, лентяйчик из лентяйчиков, так ему нравится. Вот и смотришь порой: тело его у тебя на руках, а голова свободно болтается под ним, словно кочан капусты с двумя глазенками. И любопытные эти глазенки вертят вправо-влево этот кочашок...

 

 

Лежит в кроватке, занимается с игрушками и ворчит, ворчит беспрестанно. Совсем как медвежонок. И на руках ворчит, ощупывая Галкино лицо. И убаюкивает сам себя переливчатым бормотанием. И во сне что-то недовольно выговаривает, если мы близко шумнем.

Вдруг подумалось, может, я таким ворчливым буду в старости. Или жена. Ведь в кого-то из нас он уродился. И чью-то дряхлость пародирует его младенчество.

 

 

Горошек — его любимый рисунок. Если видит ткань «в горошек» — застывает, буквально цепенеет, уходит в себя, в углубленное созерцание. Что видит он? Прообраз Вселенной с бесчисленными горошками звезд? Прообраз жизни своей с бесчисленными горошинками дней? Свиток деяний предстоящих, которых не перечесть, что горошин?

 

 

Мы можем лишь гадать и пользоваться его самогипнозом в корыстных целях — если надо, чтобы тихонько полежал...

Словно два человека в кроватке. У одного движутся голова и руки. Руки что-то хватают, тащат в рот, а голова следит — что там руки ухватили и что еще ухватить можно... У второго человечка движутся ноги: трутся одна об одну, изображают «велосипед», лягают воздух.

Но это не два человечка — это Санька бодрствует. И развлекается его голова с руками по отдельности от ног. Не желают они пока что признавать друг друга...

 

 

Сперва не любил одеваться. Блаженствовал голышом, в ванночке до того важно возлежал на моей руке, что нельзя было не улыбаться, глядя на него. Начинали одевать, и он воевал — отталкивал руки с распашонками, морщинил лицо и вопил, орал, визжал совершенно иррационально.

Потом стал протестовать против раздевания. На улице так хорошо было, так много зеленых листьев, цветов и солнечных пятен. На улице постоянно что-то происходило: листья шевелились, мухи жужжали, бегали всякие звери. Даже лежать в коляске на улице было интересно: сверху висело синее покрывало с кусками белой ваты, и хотелось до него дотянуться.

Как не реветь, когда уносят из такого великолепия! И он не дает развязывать тесемки чепчика, извивается, просится обратно, требует вольных просторов...

 

 

Бабуля развела огонь в русской печи. Я присел и посадил Саньку на колено. Огонь с аккуратно сложенных поленьев ровно и красиво тек вверх. Наверху он превращался в дым — синяя река неудержимо летела к выходу, глубокая синяя река. И вдруг она круто заламывалась, вставала вертикально, исчезая в невидимом нам дымоходе.

Санька смотрел округленными глазами, а когда в печи стреляло, вздрагивал и оборачивался на меня. Понять ли мне, какой сказкой была для него эта картина! Понять ли мне, что я сделал, что открыл для сына, показав ему безобидный и уютный огонь!.. Почти все воспитание — действо неосознанное, ворожба на уровне инстинктов...

 

 

Посадили в угол дивана, и он сидел серьезно и молчаливо. И был красивый-красивый в голубой распашонке и голубых штанишках. Многие посторонние говорили, что он красивый, но там, на диване, я впервые почувствовал это сам.

Мы с Галкой переглянулись, и я сказал с чувством:

— Сударыня! Клопуська Жукастенький — очень удачное ваше произведение!

— Вы правы, сударь, не буду скромничать! — ответила Галка. — Но истинный блеск моему произведению придало ваше соавторство!..

А Санька, пока мы беседовали, сполз вперед и хлопал ногой об ногу, словно аплодировал...

 

 

Утром я караулил его пробуждение. И был он, открыв глаза, чужим-чужим, далеким-далеким. Словно правду говорит восточная легенда, что души младенцев во время сна переселяются в растения и животных.

Он глядел на меня безразлично и строго. Глядел, не узнавая. И вдруг что-то включилось, он вернулся, заулыбался, признал — и снова стал своим-своим, родным-родным...

 

 

Люблю укачивать Сашку, чувствовать на руках его плотненькое, теплое тельце, пахнущее молоком. Спокойствие на меня находит, умиротворенность, ничего не нужно — полное равновесие, весь мир — на одной чаше, и Сашка — на другой...

И вдруг он заплакал, когда я стал его укачивать, обиженно и испуганно. И на другой день то же повторилось: я взял его на руки, и вдруг он испугался, заплакал, затрепыхался. Я озадачился и огорчился. Но, поломав голову, догадался, в чем дело. Я стоял спиной к свету, и Сашка видел над собой человека с черным пятном вместо лица. Человек этот был незнаком и казался враждебным. Тут же я проверил свою догадку: повернулся лицом к окну, и Санька затих, разглядывая меня, и вскоре задремал уютно, засопел, как маленький чайничек...

 

 

Что-то новое появляется в нем внезапно, неожиданно, скачками. Только привыкаешь к одной манере, как вдруг она исчезает — словно и не было — и обнаруживается другая, неожиданная, непривычная. Насколько неустойчивое состояние — детство! Вчера еще сидел, а сегодня уже стоит. А завтра уже ходит боком, держась за перильца кроватки...

 

 

Указывает пальцем на игрушку и кричит безостановочно. Требует: подайте немедленно, мне этого хочется!

Не эгоизм ли проклюнулся! Когда оно прилипает к человеку, «подгребание под себя» — мое, мне, никому не отдам? Не сейчас ли? Не на наших ли глазах?

Пытаюсь противостоять его крику. Говорю спокойно: «Сейчас надо спать, Сашенька, а потом поиграешь». Но он не слушает, кричит еще громче, ударяется в слезы. Галка принимает его сторону: «Зачем ты его нервируешь?..» И вот я побежден, я отступил. И в глубине души я рад, что отступил. Потому что умом понимаешь: тешить его, потворствовать — гибельно для него же. А сердцу так приятно тешить малыша.

Видимо, он трусоват... Дашь ему, стоя сзади, руку слева и руку справа, — тогда он ходит. А без поддержки — ни шагу. Вцепится в тебя и верещит отчаянно. Только я на его визг не реагирую, — подавляю желание его «пожалеть», облегчить ему жизнь. Веду его, держа за одну руку. Первые шаги он делает со слезами, с протестом. И вдруг находит спасительную поддержку: свободной правой рукой хватает сам себя «за грудки». И сразу начинает топать уверенней, тверже. Радостный, гордый, держит сам себя и смотрит на меня с недоумением — чего это я хохочу?..

 

 

Начинает пользоваться словами. Часто говорит «мама», гораздо реже — «папа». Закончив какое-то действие, например, питье компота из кружки, бодро докладывает: «Се!» Это значит «все».

Если хочет совершить что-то «незаконное», оборачивается и спрашивает у меня: «Зя?» Что означает: можно или нельзя?

Когда беру на руки, он обязательно восклицает: «Опа!», чем смешит меня. Стал думать, откуда он перенял, и вдруг обнаружил, что я довольно часто издаю такой клич. Вот не замечал!

Свои достоинства и недостатки мы часто обнаруживаем не в себе, а в своих детях, и что касается недостатков — это очень опасно. Заметить, исправить что-то в себе — и то дьявольски тяжело. А перековывать что-то и в себе, и в ребенке — учетверенная тяжесть.

 

 

Вот и год ему исполнился. Человек проглянул из крохотного существа. "Мы, взрослые, его полюбили. Я стал приучать себя относиться к нему критически, ибо функцию отца воспринимаю как Строгость и Воздаяние. И за собой стал кое-что замечать благодаря сыну — чего раньше не видел. Обнаружил, что я изнежен, ленив, слишком люблю отдыхать. Обнаружил, что недостатки мои, при некотором напряжении воли, можно исправить.

Очень хорошо, что появился ребенок. Очень вовремя он появился. Надеюсь, что вместе с ним и я буду расти — как отец, как друг, как человек.

 

 

© 2009-2015, Сергей Иванов. Все права защищены.