Проза
 

“Записки детского врача”.

Записки детского врача.

Раздел 1

Моей маме, Смирновой Нине Федоровне, посвящаю.

Больница в Березовке — целый городок. Пять корпусов плюс жилые домики. Детское отделение в главном корпусе, на первом этаже. Двадцать три койки, пять палат, два коридора.

На стенах сказочные сцены, вырезанные из дерева и раскрашенные. Светильники в форме замков, бабочек, птиц.

В кабинете врача удобный стол, мягкий диван. Сюда — на день, на два — кладут ребят с неясным диагнозом. Получается изолятор.

Для больных есть книжки и журналы. Телевизор в столовой. Куча игрушек. Но малыши все равно плачут. Не могут без родителей. Все равно им больно, когда делают уколы.

 

 

Никакого порядка. Таково первое впечатление. Врач ходит по палатам один, его никто не сопровождает. Санитарка в стороне. Сестра суетится. Может, занята — может, нет.

Звонки. Родительница на улице нажмет кнопку — и трезвон. Жду. На первые два звонка никто не подходит. На третий подхожу я. Принимаю передачу, говорю о самочувствии.

Играю с детьми, читаю им книжки. Мимоходом приласкаю то одного, го другого. Может, санитарки станут поактивнее, глядя па меня?..

Но пока мой пример не больно-то действует.

Лина Петровна — старшая сестра, Моложавая, с короткой стрижкой. Говорю: «Вы должны быть моей ближайшей помощницей! Очень надеюсь на вас! Вместе подумаем, что можно улучшить...»

Она приветлива. Слушает, соглашается. Но после обеда вдруг двери настежь! Влетает мальчишка-подросток. В уличной одежде, в сапогах. «Мама, дай на кино!» — кричит. Сын Лины Петровны.

Беру его за плечи и вывожу в прихожую. «Подожди маму здесь! А внутрь, пожалуйста, больше не входи...»

Говорю Лине Петровне, что она нарушает все правила, пуская сына с улицы в отделение. «Нет, буду пускать! — взрывается она. — Дома присмотреть некому, а на отделение выходим через день! Будем работать через два на третий — тогда другое дело!»

И она в чем-то права. Одна медсестра в отпуске. Одна сестринская ставка не занята. Работают двое. Сутки — Лина Петровна. Сутки — Екатерина Матвеевна. Тяжело, конечно.

— Ладно! — говорю. — Если присмотреть некому, пусть приходит сюда, в кабинет врача! Благо он на отшибе! Посидит, позанимается. Все перед глазами!..

Она соглашается...

 

 

Вовка — первый пациент, которого я сам принял к себе в отделение. Ему семь лет. Глядит строго и неприветливо. Под глазами синие тени. То и дело кашляет.

На вопросы отвечает коротко и неохотно.

— Хоть бы вы меня скорее лечили! — ворчит, уходя из ординаторской. — И чего я все болею да болею! Надоело!..

Остаемся с его матерью, я расспрашиваю о Вовке.

— Я с Вовкой только год. Многого не знаю. Родная мама у него умерла...

— Значит, вы ему мачеха! — вырывается у меня, и женщина вздрагивает. Вижу, что ей хочется сказать что-то резкое.

— Да, я ему мачеха. Но я не люблю этого слова. Мне нравится, когда меня называют «второй мамой»...

— Извините...

— ...Оксанка, сестра его старшая, меня приняла. А он почему-то никак не может. Сторонится, дичится. Что ему мешает? Никак не пойму!..

— Привыкнет!..

— Надеюсь!.. — вздыхает женщина.

 

 

Повесил объявление: «Первого октября в пятнадцать ноль-ноль состоится общее собрание сотрудников отделения». Никаких «строго обязательных явок» писать не стал.

Первого — дождь. Дежурит Лина Петровна. Смеется: «Да кто сегодня придет! Со мной будете собрание проводить!»

Однако к трем собрались. Лина Петровна изумилась. А у меня на душе теплее стало.

Сели в столовой. И я начал «портить отношения». Напомнил о рабочей дисциплине, о «самозабвении», необходимом на дежурстве. Разобрал порядок приема больных детей. Сообщил сестрам, что отныне они обязаны участвовать во врачебных обходах, докладывать о каждом больном, раздевать и одевать ребенка по указанию врача. Сказал и про учебу — еженедельные доклады о разных болезнях, которые они будут делать. Напомнил и о строжайшей ответственности за разглашение врачебной тайны, о том, что не разрешу выбалтывать сведения о больных.

Оглядел «своих». Притихли. Грустные сидят. Думают, наверное, что-нибудь про «новую метлу»...

 

 

Вовка освоился быстро. С Линой Петровной встретился как со старой знакомой. Ко мне присматривался, словно оценивал — стоит ли со мной иметь дело. Не сразу стал мне доверять.

—Моя сестра Оксанка — хитрая, как лиса. Она ко второй маме сразу подлизываться стала. Шепчется с ней, хихикает. А про нашу маму, которая была раньше, Оксанка, наверное, забыла. И папа тоже забыл. Он только посмотрит на эту, вторую, и сразу улыбается. И разговаривает с ней, разговаривает. Все рассказывает про себя. А при нашей маме он часто хмурый был. И цветов нашей маме не приносил. Почему так бывает, Степан Игнатьевич? Почему люди так быстро забывают того, кто умер?..

— Мне кажется, ты не прав, — сказал я. — Ни Оксанка, ни папа не забыли. Они помнят маму. А на новую маму сердиться не надо. Она ведь ни в чем не виновата. Наверное, она очень хороший человек, раз ее папа и Оксанка полюбили...

— Думаете?.. — глянул мальчик недоверчиво...

Вовка — очень серьезный мужичок. То ли приход в семью «второй мамы» подтолкнул его к серьезности, то ли Вовка от природы такой. Он ходит, заложив руки за спину, и все разглядывает. Встанет и стоит. А когда наглядится, начинает задавать вопросы.

Осмотрел каждый рисунок на стене, каждый санитарный листок. Зашел во все палаты, в сестринскую, в ординаторскую, в процедурную. Осмотрел, расспросил, и сестры ему обстоятельно ответили. Они ему всегда обстоятельно отвечают. Словно он какой-нибудь официальный проверяющий.

— А что вы пишете? — спросил он у меня.

— Пишу, как вы болеете!

— А зачем болезни нужны?

— Чтобы люди здоровье ценили!

— А откуда вы знаете, кому какие уколы нужны?

— Меня в институте учили, Володя! Профессора нам рассказывали, чем и как можно лечить!

— Я тоже хочу, чтобы меня профессора учили!

— Для начала учись у людей! Хочешь, я тебя поучу?..

Я стал рассказывать про лекарственные травы. Он слушал как всегда внимательно и цепко разглядывал меня...

Однажды, закопчив обход взрослого отделения, я стоял на лестничной площадке, где мужчины курят. Разговаривал с ними. Я дежурил по больнице. Впереди была целая ночь.

И тут скрипнула дверь «черного хода». Показался Володя. Любопытство и неуверенность были на его лице.

«Удрал из отделения, негодник!» — подумал я и стал следить, что будет дальше.

— Вы что тут стоите? — спросил Вовка у толстого, страдающего одышкой деда.

— Развлекаемся, милок! — хрипло ответил тот.

— А зачем?

— Чтобы скучно не было, — терпеливо пояснил дед.

— А почему человеку скучно?

— Скучно человеку, если ему делать нечего.

— Ну, конечно, вы — больные, чего же вам делать, скучай себе! — рассуждал Вовка.

— Ах ты, голубь! — умилился дед. — До чего же ты разумен! Давай, что ли, погуторим с тобой!

— Давайте! — согласился Вовка...

Дед присел на лестницу, а мальчик примостился на его колено, обтянутое старенькой пижамой.

Разговоры прекратились. Все слушали. Некоторые даже спустились на несколько ступенек.

Меня Вовка не видел, потому что сидел спиной ко мне.

— Я часто думаю, что Земля и Солнце — из одного света, — сказал «беглец». — В Солнце его много, он сам от себя все время зажигается. В Земле его меньше, он под коркой спрятался, чтобы не потратиться. Только через вулканы ему выплеснуться можно. Давным-давно, когда вулканов было много, через них выходило много света. Он растекался по земле, остывал, делался водой. А из воды и света получилась жизнь.

— А из жизни получился ты! — сказал дедушка, и все вокруг заулыбались.

— Не только я! — сказал Вовка строго. — Есть ведь плохие люди, поэтому я о жизни думаю по-разному. Зачем плохие появились? Лучше бы с самого начала без них!

— Ну как же без плохих? — не согласился дед. — Без них бы ничего не понятно было, кто есть какой! Кто плохой, кто хороший.

— И так непонятно! — сказал Вовка. — Я вот про себя не знаю, хороший ли. А я про себя все знать хочу!

— Узнаешь! — пообещал дед. — Ты настырный!

— Я любопытный! — не соглашался Вовка.

Тут он увидел меня и удивился:

— Доктор, а что вы здесь делаете?..

Так у него это непосредственно вышло, что все расхохотались, и я вместе со всеми.

— Пошли-ка домой! — сказал я.

Дед поднялся, кряхтя, следом за мальчиком и протянул свою широкую ладонь, иссеченную морщинами.

— Удачи тебе, воробей!

— Спасибо! — с достоинством сказал Володя и протянул свою ладошку...

 

 

Потихоньку-полегоньку сестры привыкают к моим «новшествам». Теперь на обходе докладывают о каждом больном: фамилию, имя, возраст, диагноз, дату поступления, температуру. Третья медсестра — Инна Степановна — вышла из отпуска. Кого-то они все втроем уговаривают переходить к нам «из терапии», и я терпеливо жду, что получится. Самое главное, я не чувствую отчуждения, холодности, отпора, которых, признаться, ждал. Ведь я никогда раньше никем не руководил. Бегал себе по участку да слушался медсестру, у которой было тридцать лет стажа за плечами...

 

 

Инна Степановна охотно улыбается. И тут же, еще не согнав улыбку, ворчит. Как-то пожаловалась на Екатерину Матвеевну. Как-то неодобрительно отозвалась о Юлиане Фомиче — главвраче больницы. Как-то нелестно высказалась о Лине Петровне. Ходит она немножко вразвалку и все время напоминает мне большую белую утку. Мне кажется, что она глядит на всех свысока, но старается явно этого не обнаруживать.

 

 

Лина Петровна об Инне Степановне: «Сонная она тетеря! Как придет с дежурства — завалится на кровать и дремлет до вечера. И вообще каждый день у нее главное занятие — сны смотреть. Говорит, гипертония лежать ее заставляет. Может, и так, только я сомневаюсь. Вечером, когда всем в постель пора, она встает, быстренько что-то готовит поесть и опять на боковую... Удивительно, что мужик у нее очень ревнивый. Видать, любит крепко ее. Мне бы такого мужика!..»

Лина Петровна щурится мечтательно и лукаво поглядывает на меня...

 

 

Оленька — тучная семилетняя девочка. У нее холецистит — воспаление желчного пузыря.

Я погладил ее по щеке, и она, улыбаясь, приникла к моей ладони.

— Оленька, я завтра покажу тебе зарядку! И ты обязательно будешь ее делать, хорошо? И в больнице, и дома!

— Что вы, доктор, мне двигаться нельзя! — убежденно возразила девочка.

— Это почему?

— Мама сказала, что при моей болезни тихой-тихой надо быть! Если я желчь свою буду трясти, в ней камни сделаются!

— Это неправильно, голубушка! Не бойся двигаться!

— Но ведь мама же лучше знает!..

Я улыбнулся, услышав это.

— Ладно. Я поговорю с мамой, когда буду тебя выписывать!..

 

 

— Оксанка, моя сестра, пугает, — перегнешься над колодцем, а водяной тебе шепнет слово Кащеево — и притянет тебя как магнитом!

— Что же это за слово Кащеево? Ты его знаешь?

— Кто его знает, все тому послушны. Звери, птицы, травы по его приказу что угодно сделают! Тайны ему все открыты, под землей и под водой видно!

— Вот бы спросить у водяного про это слово!

— Нельзя, доктор?

— Почему?

— Потому что человеком больше не будешь, когда его узнаешь! Сам станешь водяным! Или даже Кащеем!

— Зачем же ты над колодцем нагибаешься? Не боишься, что водяной тебя заманит?

— А я хочу подслушать, когда он это слово во сне скажет! Если он во сне обмолвится, то я человеком останусь и буду сильным! И он со мной ничего не поделает!

— Ну и силен ты, Володя! Водяного перехитрить захотел!

 

 

Оленька необычно серьезная. Всегда хихикает, смеется, когда я прихожу на обход. А сегодня — хоть бы звук.

— Ты чего такая сердитая, Ольга? — спросил я. — Словно мышь на крупу, надулась! Обидел кто?

— Обидел! — охотно согласилась Оленька. — Меня Вовка толкнул, когда на завтрак шли! И я на него злая!

— А хорошо ли злиться? Человек некрасивый и скучный, когда злится!

— И правда! — сказала Оленька. — На мальчиков часто хочется злиться, только они все равно ничего не понимают!

— А почему?

— Ну а как же, доктор! Они ведь грубые все и не понимают, что девочек нужно уважать! Нужно уступать девочкам дорогу, помогать им. Ведь девочки, а не мальчики, когда вырастут, будут мамами, а мама — самый главный и хороший человек на свете! Только пойди докажи это мальчишкам! Их, наверное, плохо дома воспитывают! А мои мама и папа всегда серьезно со мной разговаривают! И совета моего спрашивают...

— Хорошие они у тебя, Оленька!

— Очень хорошие! Вы меня скоро к ним отпустите?..

Я отшучиваюсь и с благодарностью думаю о незнакомых мне людях, ее родителях, о том, как мудро и естественно воспитывают они будущую женщину...

 

 

В палате никого.

— Где же мои пациенты? — громко говорю я. — Где мои озорники?..

И слышу приглушенное хихиканье. Потом из-за тумбочки вырастает кудрявая Вовкина голова.

— Мы думали, вы ушли! — сообщает мальчишка.

— Спрятаться захотели? — спрашиваю.

— Ага! — подтверждает Вовка. — Петька, вылезай! Мы обнаружены!

Петька встает и вздыхает — курносый, серьезный. Володин сосед по палате и подчиненный.

— Ну а если бы я вас не нашел? Что бы вы дальше делали?

— Мы бы... — Вовка блаженно щурится. — Мы бы стали индейцами! Объявили бы войну бледнолицым из третьей палаты!

— Девочкам? — удивляюсь я.

— Ну да, бледнолицым девчонкам!

— А разве можно с девочками воевать? Разве это хорошо?

— Они вредные! — говорит Вовка убежденно. — И сплетницы! Мы их подушками!

— Но ведь они слабее вас!

— Ну да, слабее! — Вовка смеется. — Вон Ольга — танк настоящий! Нападет —- мокрое место будет!

— Я ее за косу дернул, голова два дня болела! — добавляет Петька.

— Вот видишь, сделал ей больно, голова у девочки болела!

— Да не у нее! — сердится Петька. — У меня голова гудела! Она меня так огрела портфелем! Ого-го!

— Девочек надо уважать и беречь!..

Так я говорю, приступая к осмотру. И чувствую, что слова мои неубедительны. Ребят не воспитали — и Вовку, и Петьку. Их не научили отношению к другому полу. Может, забыли, может, не захотели, сочли, что «рано». Взрослым спокойней растить бесполых кукол — немужественных мужчин и неженственных женщин.

 

 

Лина Петровна заболела. Пришла белая, «ватная». Постанывает, сидя за своим столом.

Я предложил: «Пойдемте к главврачу, попросим отпустить вас домой!..»

Юлиан Фомич встретил нас сурово и поначалу идею мою не одобрил.

— Работайте, Лина Петровна, работайте! Все мы, медики, хвораем на ногах! А работать вечно некому! Такое уж паше дело, что самим болеть запрещается!..

— Что я, не человек! — завелась Лина Петровна. — Заболеть и то не имею права? Работайте сами, Юлиан Фомич, если вы такой железный! А я не машина!.. Она выскочила из кабинета и хлопнула дверью.

— Вот видите, Степан Игнатьевич, как распущены люди! Как трудно работать с ними! Чуть тронешь — сразу на дыбы!

— Так ей работать, Юлиан Фомич, или как?

— Пусть идет в поликлинику и в установленном порядке получает больничный!..

...Лина Петровна в слезах.

— Это не человек! Варвар какой-то! Будто он господин, а мы рабы! Был бы еще главврач из него хороший!..

Лина Петровна уходит в слезах, а я пишу записку: «Уважаемая Екатерина Матвеевна! Лина Петровна заболела, и в отделении создалось трудное положение! Очень прошу вас помочь! Выходите, пожалуйста, на дежурство».

 

 

Я и действительно уважаю Екатерину Матвеевну больше, чем других сестер. Седые волосы и строгие очки придают ей интеллигентный вид. Можно подумать, что она строгая, глядя на нее. Но это только видимость.

Я как-то сразу проникся доверием к ней. И безоговорочной симпатией. Люблю советоваться, обсуждать с ней свои планы.

«Давайте посплетничаем, Степан Игнатьевич!» — предлагает она иногда и рассказывает что-то о своей жизни. И я, не боясь, говорю о своём наболевшем.

С детьми она нежна и уважительна. Приласкает, пошутит, пожурит. Иначе как «мастером» ее не назовешь.

Лина Петровна о Екатерине Матвеевне:

— Не люблю ее, и точка! Не должна баба такой безропотной быть! Воевала, в детском доме столько лет проработала! Можешь пойти, попросить себе что-то. Квартиру хотя бы... А не дадут — стукни кулаком по столу, имеешь право!.. Только Екатерина разве стукнет! Как поселилась после войны в бараке, так и сейчас живет. Стоит на очереди и никуда не ходит, ничего не просит. Все ждет, что ее скромность оценят... С мужем развелась, выпивал, — да что толку от ее развода! Мужу пойти некуда: ни кола ни двора, ни родных. И ютятся в одной комнате, Живут как ни в чем не бывало. И дочка с ними, горюшко ихнее. Еще восемнадцати не было, а она уж забеременела. От кого — так и не дознались... Родила для Екатерины внучку и снова гулять начала. Теперь Екатерина — «кормящая бабка». На дежурстве набегается — и дома дите. Пеленки, распашонки — да что вам рассказывать! И все она принимает, ни на что не ропщет. Хоть от внучки-то могла отказаться! Неужели кто-то бы ее осудил при ее-то жизни!..

 

 

Пришла мать Степы-«хулигана» — подростка, который со вчерашнего дня в одной палате с Вовкой и Петькой.

— Не знаю я, доктор, как мне быть со Степой, что мне делать с ним! Потеряла я парня, а когда потеряла — и не заметила! Все заботилась о семье, все старалась жить получше. На сверхурочных работала и мужа заставляла — мы оба строители. Деньги хорошие приносили. Но к выходному так уставали, что и двигаться не хотелось. А Степа, я помню, тормошил: то звал в лес, то на речку, то в кино, то в школу на вечер. Я, бывало, отмахнусь, муж отмахнется, сын посмотрит обиженно и отправляется куда хочет, один или там, может, с дружками... Меньше стал нам рассказывать, а потом и вовсе прекратил. А мы, дурни, радовались: растет спокойный, не надоедливый. А как подрос — вроде и разговаривать не о чем. Придет, поест, уйдет, а куда, к кому — ни звука. «Мы что для тебя, пустое место?» — я его спросила, «Да вроде того!» — ответил... А ведь мы с мужем дружно жизнь прожили, даже не ругались почти. И вот в такой семье такой сын вырос. Словно и не родной, не наш, подкидыш... Дом — полная чаша, чего только нет, и машина, и дача, и наряды всякие... И все равно пусто... Потому что Степа как чужой... И мы для него — чужие.

Она смотрит на меня с надеждой.

— Доктор, помогите, поговорите со Степой! Внушите ему, что нельзя так относиться к родителям! Он послушается вас!..

Я вижу, как ей хочется поверить хоть на время, что сын «вернется». И не хочу лишать ее призрачной надежды.

— Хорошо, я поговорю...

 

 

Лина Петровна бегает и причитает: «Ой, Степан Игнатьевич, как я волнуюсь! В среду выездной совет сестер! Со всего района приедут! В программе конференция и обход отделений! А начнут с детского! Как пить дать!..»

Она оригинально и быстро «обновляет» санитарные бюллетени. Наклеивает поверх старых дат выпуска квадратики белой бумаги и пишет новые, недавно прошедшие числа. Я ее высмеиваю, но стараюсь помягче, ибо она как-никак заботится об отделении...

В среду с утра Лина Петровна выглядит празднично. Халат и шапочка ослепительной белизны. Умело подобранная косметика.

Сестер приезжает много. Они заполняют отделение, задают вопросы, норовят ааглянуть в каждый угол.

У Лины Петровны красные пятна на щеках. Я то и дело встреваю в разговоры, помогаю ей выпутываться.

 

 

Степа играл с Петькой: жужжа, водил по полу машинку, а Петька следил зачарованно и показывал рукой: «Сюда! Сюда!..»

Я прервал игру, осмотрел Петьку и Степу.

— Почему тебя называют хулиганом? — спросил у Степы. — Извини за мой вопрос.

— Потому что я не привык соглашаться со взрослыми! Слишком они удобно устроились: я взрослый — значит, я прав! Но ведь это неверно!

— Здесь вопрос: имеешь ли ты право противопоставлять себя взрослым? Ты ведь пока несамостоятелен, ты иждивенец, ты зависишь от них! Не есть ли это непорядочность: наскакивать на тех, кто тебя кормит, поит, обувает?.. Как ты думаешь?..

— А как вы думаете?

— Не увиливай, Степан, я первый спросил!

— Давайте разберемся... Я личность, так?

— Так!

— Значит, я имею право на свободу мысли и свободу слова! Так?

— Согласен!

— А если им не хочется меня кормить, пусть скажут, и я уйду! Проживу без их подачек!

— Ты извини, но, по-моему, ты настроен враждебно к своей семье!

— Да пропади они все!

— Но почему?

— Все вы, взрослые, помешались на богатстве!

— А ты не такой?

— Не такой!

— А какой ты?

— А это мое дело! Я вам докладывать не обязан!..

Так прошел разговор, который просила провести мать моего пациента. Я ее помянул недобрым словом, а потом подумал: за что? Неудача моего разговора была ясна заранее. Да и «родительский» вопрос я решал в голове почти так же, как Степан: если ты родил ребенка, тебя еще не за что уважать! Будь другом своего ребенка, знай про него все — тогда ты достоин преклонения...

 

 

Придумал новшество. Чистую тетрадь разделил на три части: по числу сестер. Работая с историями болезней, вижу — там нет заказанного мной анализа, там не введен повторно гамма-глобулин, там нет подписи под отменой лекарств. Смотрю, кто дежурил в день совершения оплошности, и заношу обнаруженное в «тетрадь грехов» на имя той или иной сестры. Теперь четко вижу ошибки последних дней, и если делаю замечания, они не голословны. По-моему, сестры почувствовали, что контроль не прекращается ни на день, и стали строже следить за собой. Хотя, может, это и самообман...

 

 

Пришел старик, осведомился о здоровье Степы и слушал очень внимательно, что я ему говорил.

— Значит, до конца месяца? — переспросил, когда я кончил. — Жаль!..

И я видел, что ему действительно жалко: он понурился, обмяк, опустились углы рта, резче обозначились морщины...

— Степа, наверное, не очень-то вежлив с вами? — спросил я мягко. — Вы ведь его дедушка, да?

— Что вы! — удивился старик. — Степа — и не вежлив! Да он мухи не обидит! Превосходный, душевный мальчик! У него врожденное чувство такта! А что касается меня, то я ему никто! Просто знакомый! Хотя, конечно, если бы у меня был такой внук, я был бы счастлив!

— Интересно, как вы с ним познакомились? И еще, извините, я не совсем понимаю, что, собственно, вас связывает?..

— О, Степа — талант, самородок! У него не просто золотые руки! Мне его судьба послала! Не иначе! А познакомились мы случайно: он зашел ко мне как-то вечером и попросил разрешения умыться и почиститься. Он был тогда немножко грязный, рваный и поцарапанный. Как я понял — обычная мальчишеская драка. Вот... Про что это я?.. Да, привел он себя в порядок и потом обратил внимание на мои модели. И так заинтересовался, что мне пришлось ему целую лекцию прочесть. С того вечера появился у меня помощник. Незаменимый, надо признаться! Я без него буквально не в своей тарелке. Глаза уже не те, руки дрожат, к сожалению: мелкую деталь в пинцете не удержать, да и станок токарный слушаться перестал!.. Ах, как некстати он заболел, как некстати!..

— А что за модели у вас?

— Я разве не говорил?.. Я ведь штурманом дальнего плавания был, вот какое дело! Жену похоронил пять лет назад и, простите, выпивать начал, жить вроде незачем стало. Детей нет, рассказывать про море некому, что делать, чем время занять?..

— И решили моделями заняться?

— Да, начал строить миниатюрные модели кораблей, которые прославили русский флот. Сам сделал инструмент, станочек токарный. Купил домик здесь — такой же старенький, как я сам, сдал городскую квартиру, перевез свое «приданое» — и начал. К приходу Степы у меня уже четыре модели было: «Аврора», «Варяг», «Ермак», броненосец «Потемкин». А с ним вместе еще восемь моделей сделали... Хотелось бы открыть в поселке музей русского флота! Ребята бы смотрели, учились!..

 

 

— Не хочу я быть взрослым! — говорит мне Вовка. Он сидит в палате на подоконнике. Сгорбленный. Угрюмый. Тени, как паутинки, прилипли к лицу.

— Почему? — спрашиваю я.

— А что хорошего? — говорит Вовка. Он говорит скорее для самого себя. Видимо, эти мысли в нем рождались медленно и мучительно.

— Взрослые всегда смеются, — говорит Вовка. — А сами ничего не понимают. Папа не поверил мне, что я слышу, как растут цветы. Но я ведь и правда слышу, как они растут, как тени на стене шевелятся. А папа смеется. И Оксанка. Мне иногда их жалко. А иногда себя. Потому что не понимают меня. Не хочу я быть взрослым!

— А разве интересно всю жизнь маленьким быть?

— Интересно! Потому что малыши всех любят. И малышей все любят. А взрослые только себя.

Он глядит исподлобья. И глаза его печальны.

— Твои взрослые очень тебя любят! Они мне сами об этом говорили! Все-все!..

Я говорю нарочито бодро. И Вовка вроде бы немного светлеет, слушая мои слова, — отгоняет от себя непривычные, трудные мысли...

 

 

У Лины Петровны есть сестра. У сестры — трехлетний Дениска. Вчера утром он заболел. А вечером сестра Лины Петровны взяла такси и поехала из Ленинграда в Березовку. Знала, что в городе ее вместе с сыном не положат. А в Березовке, надеялась, положат.

Мы с Линой Петровной определили Дениску в ординаторской. Утром мальчик совсем плохой. Белый как бумага. Дышит часто. Лежит пластом, не шелохнется.

Сделали снимок легких. Рентгенолог удивился: «Давно я такой пневмонии не видел!»

На снимке — полное затемнение правого легкого. Будто справа и не было и нет легочной ткани, а есть что-то плотное, металлическое.

У Лины Петровны глаза распухшие. Плачет почти непрерывно: «Дениска, сынок, миленький!..» Суетится, причитает.

Я стал командовать строгим «армейским» голосом: принесите то, подайте это. И она, мне кажется, была благодарна за строгость.

Вводили мальчику антибиотики и сердечные, поставили капельницу. Прокапали целый литр лекарств.

Вся больница пришла в движение. Прибежала старшая сестра, спросила, что нужно, принесла лекарства. Прибежала сестра из хирургии и принесла из своих сусеков ампулу преднизолона. Прибежал главный врач и тоже что-то принес. Вызвали хирурга для консультации.

Потом, когда мы возились с Дениской, главврач сидел на телефоне и обзванивал район и область.

Я каждый час делал записи в истории болезни о состоянии ребенка.

В пять вечера Дениску на «скорой помощи» отправили в Ленинград...

 

 

Плохой из меня командир, никудышный. Участковый педиатр сегодня не вышла, взяла отгул. А я про это узнал чуть ли не последним. Из поликлиники позвонили — некому сидеть на приеме.

Пришлось бросать все в отделении, мчаться на прием. Долгая, нудная очередь родителей, и светлый ручеек ребят...

И опять новость: записано девятнадцать вызовов, и некому их обслуживать.

Послал патронажную сестру к школьному доктору. Написал умоляющую записку.

Школьный доктор сразу пришла и взяла тринадцать вызовов. Остальные шесть взял я.

В общем, прожил день, и слава богу! А по сути, проморгал день. Пустил на самотек, не продумал, не спланировал.

 

 

Вовка и Петя сидят в разных углах палаты, надувшиеся как индюки. На левой щеке у Вовки — свежая царапина.

— Вы что, подрались?

— А чего он!.. — запальчиво говорит Петя и замолкает.

— Я ничего! А ты предатель! — говорит Вовка.

— Я не предатель! Я никому не скажу!..

— О чем? — пугаюсь я. — Что такое случилось?

— Ничего не случилось! — говорит Вовка.

— Мы немножко поругались! — добавляет Петя.

— И все? — я не верю. — И ничего больше? Никакого баловства не придумали?

— Мы, наверное, слегка не так поступили! — говорит Петя.

— Что вы сделали-то, черти? — не могу я добиться.

— Вова захотел стать альпинистом! А меня с собой не берет!

— Мы решили совершить восхождение! — берет Вовка инициативу.

— Какое восхождение? Куда?..

— На Эверест! — Вовка показывает на люстру,-и тут я замечаю, что она как-то необычно кособочится.

— Вы что, на люстре качались?

— Эх, Степан Игнатьевич! — вздыхает Вовка. — Ничего вы не понимаете!

Он подходит к своей постели и вытаскивает из-под покрывала свитую жгутом простыню.

— Это моя веревка! Без веревки что за альпинист!

— Ну слава богу, дошло! Ты ее привязывал к люстре, а потом карабкался, да?

— Правильно! — Вовка доволен. — А этот тип мешал восхождению! — он небрежно кивает в сторону Пети...

— Ну вот что, альпинисты! — подвожу я итог. — Простыню вы измазали, а ведь стирать ее предстоит не вам! То, что вы сделали, в общем-то, называется хулиганством!

— Мы можем постирать! — бурчит Петя.

— Молчи уж! — говорю я. — Идите оба к медсестре, отнесите ей простыню и попросите дать вам другую! Да не забудьте извиниться! Поняли?

— Не забудем! — обещает Петя, а Вовка молча вздыхает...

 

 

У двухмесячной Иринки веселые и мудрые глаза. Я ее полюбил и с мамой ее старался обращаться помягче. Мама тоже была со мной приветлива, но когда при ней похвалили отделение, она вскинулась: «А чего здесь хорошего?»

На четвертый день после выписки (месяц пролежала) у девочки снова появился кашель, и мать принесла ее обратно к нам.

Рентген признаков пневмонии не обнаружил, над легкими я прослушал сухие хрипы и все. Назначил антибиотик и другие лекарства, как при воспалении легких.

Но несмотря на это, состояние Иринки на двенадцатый день вдруг ухудшилось: подскочила температура, появилась резкая одышка. Мы вынуждены были отправить ее в район.

Мать, собираясь, упрекнула: «Просмотрели вы здесь девочку!» И я промолчал. Действительно, что-то не получилось. Хотя и маму я мог бы упрекнуть: сколько раз делал ей замечания — бегала босая по коридору, вылетала в одном халатике на улицу с кем-то поболтать. И кормила девочку помногу, несмотря на мои запреты. А Ирина делала такие обильные срыгивания — вполне можно было захлебнуться. И я подозреваю, не есть ли ее повторная пневмония (а может быть, и первая) результат аспирации, попадания в дыхательные пути отрыгиваемой пищи. Но поди докажи это мамаше!..

 

 

Строгая бабуля сидит передо мной. Скуластое, остроносое лицо. Сухая крепкая фигура. Кожа как пергамент... Ощущение суровости исходит от ее немигающих глаз...

— Почему вы пришли? Почему не родители? Я хотел бы видеть мать или отца!

— Ты, милок, не тревожься!.. — Ничто в лице у бабки не шелохнется, и губы еле подрагивают. — Только я ко внучке придти могу. А больше никто не может.

— Почему?

— Мать ееная за отцом поехала. Он, вишь ты, от запоя лечился.

— От алкоголизма, — поправляю я.

— От запоя, — подтверждает бабка. — Мать ееная — дочка моя. Она так с бутылкой водки и поехала.

— Да что она! Встречать после лечения — и с бутылкой! Ничего не смыслит, что ли?

— А не верит она. От запоя разве вылечишь.

— Еще как вылечивают!

— Да ты не тревожься, милок! Это нам с ним хлебать кашу горькую, а не тебе! Он над нами поизмывался вволюшку. Как наберется, гоголем ходит. Я такой, я сякой, все меня знают, все со мной дружат... А в глаза водка вдарит, и плачет он тогда — разливается. По сыновьям своим стонет...

— И сыновья были?

— Двое сыночков... — Бабка поджала губы, рот превратился в щель. — Двое сыночков, и оба — дурачки. С мозгами у них что-то. В интернат их отдали специальный. Там и померли.

Бабка поправляет платок.

— Лечиться-то мы нашего второй раз послали. Первый раз ему в диспансере сказали, что от его запоя дети-дураки идут. Он, как вернулся, шибко задумывался. А потом узнал, что жена понесла, да и повесился...

— Что? — я привстаю на стуле.

— Взял да и повесился, — сухо повторяет бабка. — И висеть бы его душеньке до Страшного суда, да я тут рядом приключилась. В сарай зашла и вижу — дергает он сапогами. Коса тут в углу стояла. Схватила я ее да и резанула по веревке. Он, сердешный, так и шмякнулся, что мешок. Участковый тут прибежал — соседи, видно, прозвонить успели. И забрали назад в диспансер зятька...

Старуха замолкла и сидела неподвижно. Что там было внутри, в этой закаменевшей оболочке?..

— Наверное, ваш зять раскаялся...

— Когда его увозили, он мне шепнул...

— Что?

— «Протрезвел я, мать, протрезвел...»

 

 

Наблюдаю Вовку, своего «первенца». Он смешливый, задиристый — забыл про свои семейные неурядицы. «Тебе че надо? А тебе че надо?..» — наскакивает он то на одного, то на другого мальчишку. Страха в свои годы он совершенно не знает. Тринадцатилетний оболтус обозвал при нем санитарку «старой дурой», и Вовка налетел на него как буря.

— Извинись, кому говорю! — потребовал.

— А если не извинюсь? — ухмыльнулся старший.

— Я те башкой в пузо так дам!

— Ты что, психованный? — спросил большой мальчик. Он задумался, дома ему никто ни в чем не перечил.

— Ну!.. — прикрикнул Вовка. Пригнул голову, набычился, глядел сверкающими глазами.

— Да отвяжись ты!.. — сказал старший мальчик, неуверенно. — Извинюсь. Чего психовать-то...

И Вовка понял, что победил. Он качнулся с пятки на носок, с носка на пятку и побежал дальше по своим делам...

Собственная болезнь для Вовки — досадная помеха, этакий назойливый комар, который надоел до смерти и никак его почему-то не отогнать. Когда я прихожу в его палату на обход, он всегда глядит с надеждой и укором. «Ну что ты возишься? — можно прочитать в его взгляде. — Доктор называется!»

Очень любит Вовка слушать новости по радио и смотреть программу «Время». Я хотел было запретить ему сидение у телевизора. Но Вовка предупредил: «Сбегу тогда от вас!..» И я разрешил.

Он бурно переживает, когда в кинофильме мучают п убивают людей. Детское его благородное воображение не может мириться с несправедливостью и тут же перекраивает события.

— А может, и не всех там убили, а? Не заметили, может? Какой-нибудь пацан взял да уполз! И матери своей помог уползти! И другой пацан тоже! Как увидел, что фашисты идут, всем шепнул: тикайте скорее! И все разбежались! А фашисты потом объявили, что всех убили!.. Всех бы я, кто за войну, шпагой проткнул! Или прорыл бы дырки сквозь Землю и утащил бы их за пятки — всех, которые войны хотят! И где-нибудь под землей в пещере оставил!.. А еще бы лучше, чтоб Земля была живой и всех бы, кто за войну, съела!..

А в окошко смотрит на Вовку солнышко. Смотрит и не может насмотреться. Словно запоминает его.

 

 

Лина Петровна, заплаканная, рассказывает о своем племяннике:

— Вы бы его не узнали, Степан Игнатьевич! У нас в отделении был мальчик как мальчик! А сейчас так осунулся, так похудел!.. Врач сказал, что единственная надежда — на крепость организма, на то, что раньше он не болел... Увидел меня Дениска, и слезки покатились, «Линочка, — спрашивает, — я поправлюсь?..» А я его все пытаю: чего ты хочешь, сынок, скажи?.. «Арбуза хочу!» — это он мне говорит. Я сперва обрадовалась: хочет арбуза — значит, умирать не собирается! А потом думаю: где ж его в ноябре достать, арбуз? Объехала все рынки, обзвонила всех знакомых — ничего! В больнице рассказала — так первым делом Евдокия помогла. Та, которая из терапии к нам перейти хочет. Принесла мне соленых арбузов. Юлиан Фомич поехал на машине в город, связи какие-то у него есть, черной икры достал. А свежих арбузов нет, хоть ты лопни! Тогда я помчалась на вокзал и одной проводнице, что на юг ездит, заказала. Через пять дней привезла она арбуз. Только мы к тому времени уже на Некрасовском рынке купить успели. Дениска сразу пол-арбуза съел. Мы с его мамой так рады были! Икры две ложечки тоже съел. Теперь, наверное, выкарабкается... А то ведь извелись мы обе. Он у сестры один, других детей не будет. Она бы не пережила, случись что с Дениской...

 

 

Вовкина выписка. Уходит мой «первенец» — первый, кого я здесь в отделении сам принял и сам вылечил. Хотя вылечил — это не совсем точно сказано. У Вовки — хроническая пневмония. И я всего лишь «снял» очередное обострение.

Вовка — сияющий — идет по коридору. Сияющий входит в ординаторскую, где дожидается «вторая мама» с его одеждой. Сияющий бросается к ней...

И вдруг — словно спотыкается... Наверное, вспоминает, как его «первая» мама из больницы брала... Замирает на секунду... И улыбка исчезает, уходит, как вода в песок... Вовка словно деревенеет... И неловко «клюет» женщину в щеку... И сразу хватается за свою одежду... И «вторая мама» — смущаясь, расстраиваясь, краснея — поспешно помогает ему одеваться...

Хоть бы все у них наладилось!.. — думаю, прощаясь...

 

 

В отделении есть «отказные» дети. Их трое: Наташа, Алеша, Маринка. Я стараюсь побольше с ними говорить, лишний раз приласкать. Но как-то всерьез не верится, что они понимают, что они переживают свои «сиротские» проблемы. И вдруг...

Наташа плачет навзрыд, лежа на низеньком детском столике. Она красная, потная, глаза зло сверкают, слезы... Сажусь рядом на столик, глажу по голове, она отдергивает голову, пытаюсь обнять за плечи — она вырывается, бежит по коридору, плачет. Ребята к ней не подходят, смотрят издалека. Спрашиваю: «Что случилось?..» Мне отвечают охотно: «Лена ей сказала, что она ничья, что ее в детский дом возьмут!..» Смотрю на Лену, глаза чистые, невинные. Оставил Наташу в покое, увел от нее ребят, решил, что так будет лучше...

А буквально через два часа меня поражает Алешка. К одной девочке пришел папа, он ее обнимает, что-то шепчет на ухо, и девочка смеется — весело, счастливо.

Алешка подошел по коридору, встал возле девочки с папой, долго смотрел. Обернулся, и я увидел, что смотрит он серьезно-серьезно.

— «Ты что, Алешка?» — я взъерошил ему волосы. — «У меня есть мама, она ко мне придет!» — почти прошептал он. Я подтвердил: «Конечно есть, Лешенька! Побудешь здесь, поправишься, а потом мама придет!..»

Два детских горя. Какой они след оставят в маленьких душах?..

 

 

Как я представляю, быть главным врачом очень несладко. Сочувствую нашему Юлиану Фомичу. По утрам, на пятиминутках, когда он пытается делать внушения, врачи порой откровенно не соглашаются.

— Что у вас за истории, Евгения Ивановна? Где заключительный диагноз? Где номер больничного листа? Стыдно должно быть!

— А чего мне стыдиться, Юлиан Фомич! Я работаю как вол! С утра до ночи в больнице! Утонула в писанине! Этого-то вы не видите? Лучше приобрели бы наконец автоклав!

— Подождите, Евгения Ивановна! Дайте договорить!

— Нет, это вы подождите! Мы ведь люди, а не машины для штамповки рецептов! Нас понимать, нас уважать нужно! А вы чуть что — «пусть уходит»! Разве можно так людьми швыряться! Один останетесь!

— С собой я разберусь, Евгения Ивановна! А вас попрошу разобраться с вашими историями болезней! К завтрашнему дню! Вы поняли?

— Ничего до завтра не изменится, Юлиан Фомич!..

Такие сцены происходят часто. Многие недовольны главврачом. Я его жалею, и если он шерстит мое отделение, отвечаю ему тихо и мягко. Но раз, и другой, и третий замечаю, что факты он поворачивает, как хочет, гнев в себе раздувает искусственно — лишь бы гневаться. И во мне проявляется досада. И я начинаю сомневаться: достоинство ли моя мягкость?..

 

 

Маруся плачет у меня в ординаторской. Она хлюпает покрасневшим носом. Вытирает глаза рукавом халата. Растрепанные прядки волос приклеились ко лбу.

— Она тоже плохая... — приговаривает. — Как ее мама... Я ей больше не нужна... Ну и пусть...

Маруся вытаскивает из халатика бумажку, разворачивает и протягивает мне. На бумажке написано: «Маруся, не ходи ко мне больше, пожалуйста. Твоя 3.»

Я читаю и пожимаю плечами. Мне ничего не понятно. Маруся видит мою реакцию. Слезы у нее иссякают. Она начинает объяснять...

— Зоя — моя подруга. Моя лучшая подруга, понимаете... А теперь уже вовсе не подруга... Мы с ней были как две сестры. Уроки вместе делали. В кино ходили. Книжки читали. Даже с мальчишками подрались однажды. А ее мама не одобряла...

— Что не одобряла?

— Ну, нашу дружбу. Ее мама нигде не работает. И вечно она совалась, когда мы были вместе. Я ей как-то сказала, что без нее лучше. А она потом Зойке стала говорить, что у меня родители темные... Что я Зойке не ровня... Зойка мне все рассказала, и мы посмеялись. Конечно, у меня папа — слесарь, а у Зойки — служащий. Но мой папа добрее, чем Зойкин. И веселее... Но Зойкина мама так не считает. Она решила нас разлучить. И стала Зойке то одно, то другое про меня говорить. Сказала, что я не умею себя за столом держать и объедаю их. Мы тогда с Зойкой решили, что лучше мне чай не пить у них. И я не стала больше пить чай... Потом Зойкина мама сказала, что я глупая и эксплуатирую Зойку — все у нее списываю. Ну, тут-то мы с Зойкой только посмеялись, потому что на самом-то деле она вечно у меня списывает... Тогда Зойкина мама стала говорить, что я некрасивая и из-за меня с ее дочкой ни один мальчик дружить не захочет. Зойку это задело, но я ей сказала, что рядом со мной она еще красивей кажется. И Зойка успокоилась. А потом ее мама сказала, что Зойка мне свою дружбу как милостыню раздает. А потом я заболела... А Зойкина мама, видно, еще что-то придумала... Потому что Зойка записку эту вчера прислала...

Маруся снова хлюпает носом. Она действительно некрасивая — широкоплечая, широколицая, широконосая.

— Не плачь ты, пожалуйста! — говорю я с досадой. — Не о чем тут плакать! Во-первых, Зойкина мама не достойна уважения, ясно? — я раздражаюсь.

— Ясно! — кивает Маруся с готовностью.

— Во-вторых, Зойка не достойна уважения, раз пошла на поводу у своей мамы. Ясно?

— Ясно! — кивает Маруся.

— И в-третьих, не надо быть таким теленком! Нужно быть гордой. А ты слушала безропотно, как тебя оскорбляют! Ясно?

— Ясно! — кивает Маруся. — А что значит — быть гордой?..

 

 

© 2009-2015, Сергей Иванов. Все права защищены.