Проза
 

“Я лечу детей”.

 

Часть ПЕРВАЯ: "Что там впереди?"

Раздел 1

 

В десятом классе я мечтал о журналистике. Был актив, два письма на страницах «Комсомолки». Оба — в «Алом парусе».

Но, во-первых, мама резко против: «Вечные разъезды, питаться как попало, жить цыганом, язву себе заработать!»

Во-вторых, не помню чье мнение: «Журналистов куча мала, в крупные газеты не попасть, а в мелких будешь прозябать до пенсии да повторять попугаем чужие передовицы!»

И в-третьих, в главных, конкурс на факультет журналистики устрашающий. Решиться бы мне тогда... Да что теперь жалеть! Струсил, отступил, отгородился чужими словами.

Стал думать. Физический труд неприемлем. С детства слаб. Не приучен я к нему. Да и никогда не знал радости ласкать вещь, сработанную своими руками, своим потом. Технический институт? Математику не сдам. В последних классах из сил выбивался, чтобы оседлать школьный курс.

И подумал я о медицине. Пригрезились белые халаты, цветы от спасенных больных, почтительное внимание, важная поступь.

Оставалось выбрать институт. Вспомнил, как хотел иметь младшего брата — заботиться, защищать, поучать. И само собой решилось — поступаю в педиатрический.

На первом курсе сделал открытие — один пошел сюда потому, что провалился в военно-медицинскую академию, второй — потому, что институт недалеко от дома, третий — потому, что в педиатрии все мужчины либо научные работники, либо руководители. У девчонок тоже — то да се.

И ни от кого ни слова о призвании!

Может, стесняются? Таят сокровенные думки?..

Что ни месяц, лучше узнаем друг друга, притираемся характерами. И вижу — как говорят, так и есть.

 

 

Встречались и одержимые. Я знал четверых ребят. (А скольких я не знал!) Решив стать хирургами, они со второго курса шли к цели прямо и настойчиво, как самолеты по радиопеленгу. Я их считал зубрилками и сухарями. Мы — в книжный магазин, в кино, в пивную, на концерт. Они — на лекцию или колдовать в анатомичку. Незаметно и прочно они утвердились в студенческом научном обществе, делали доклады, ставили первые робкие опыты, ездили на студенческие конференции. Знания приходили к ним как верные друзья, а к нам забегали как мимолетные гости, в штурмовые дни перед экзаменами.

 

 

Видимо, есть некая «школьная доминанта». Она бурлит и хохочет в мозгу, она шепчет: «Вот черт, как упорно тебе навязывают учебу! Не будь коровой, жующей что в рот попадет. Ты же молод, умен, ты все можешь и так много знаешь. Подумаешь — спихнуть зачет, от экзаменатора отвязаться. Пустяк при твоей-то ловкости!..»

И вот на семинаре по физике я отвечаю по тетради соседки, на зачете по биологии безошибочно читаю по губам товарищей; сидя над микроскопом, просматриваю не препараты, а страницы «Дориана Грея».. И я доволен собой. Хотя вроде бы чем тут быть довольным.

 

 

Каким быть врачу? Знает ли школьник, идя в институт, как сжигает человека медицина? Какая смертная усталость и боль в сердце после неудачного дня?

Доброта нужна. Но стальная. И гуманность не безоглядная. Трезвая. Зоркая. И воля. И наступательный порыв... Медик подобен шпаге — постоянное напряжение, схватка, глаза — в глаза, искры летят, можно согнуться, но сломаться — ни за что! Сравнение романтичное, но сколько обыденности и впустую потраченных сил ждет самую дерзкую «шпагу»! Истории болезней, справки, отчеты. Пневмонии, пневмонии, пневмонии. Аппендициты, аппендициты.

Жалобы и оправдания. Неблагодарность и несправедливость. Комиссии и разносы.

Бессонные ночи хороши в молодости. С годами они начинают раздражать. Шипы в сердце, потом — раны. Потом оно зарастает коркой. Если допустишь.

Мягкотелому, слабому — постоянный страх, ежеминутная гибель. Вот почему нужны стальная доброта, и зоркая гуманность, и воля, и наступательный порыв.

 

 

Что в медицинский, что в политехнический — требования одни. Проверяются только знания. Сдал экзамены, и вот ты, потный, выходишь на улицу, и решением приемной комиссии тебе даровано право. Тяжелое. Ответственное. Большое. Учиться продлевать человеку жизнь и отгонять смерть — как злую муху с ядовитым жалом. И не ты ли дерзнешь вырвать жало? Не ты ли найдешь противоядие? Кто себя не видел в юности благодетелем человечества?! Милиция охраняет человека. И медицина. И как они похожи по задачам: отыскать опасный элемент, изолировать от среды, переделать или уничтожить...

А может быть, вместо экзамена по химии тебе надо было сегодня сдавать экзамен по сострадательности и великодушию, проходить проверку на душевность и долготерпение?

Только где найти экзаменатора?..

Существует ли призвание быть врачом? Я думаю, ответ отрицательный. Есть профессии, и есть какая-то совокупность душевных качеств, представляющая личность. Требования профессии выработали свой стереотип: для космонавта — один, для библиотекаря — другой, для агронома — третий. Но профессиональный стереотип медика состоит из главнейших человеческих качеств. Они заложены в любом. Их можно развить, заглушить, оставить в зачаточном виде. Стремление быть нужным, облегчать страдания, бескорыстная самоотдача, «сосердцание» — слившись воедино со специальными знаниями — дадут чистый и ценный сплав, именуемый «хорошим врачом». Чувства можно воспитать, знания — приобрести. Было бы желание. Но желание быть врачом нельзя называть призванием. Вот и выходит, что врачебного призвания нет.

Но все-таки однозначного отрицания недостаточно. Вспомнишь корифеев, ну хотя бы того же Пирогова, и дивишься: что, как не призвание, с детских лет освещало перед ним будущий путь? Медицина и сегодня еще в чем-то сродни искусству. И как искра вдохновения, мелькает у врача «божьей милостью» мысль о неожиданном диагнозе. И будто растения к солнцу, тянутся к иному врачу больные.

Но если предрасположенность к медицине существует — как ее выявить? Ничего тут пока что не ясно. Ни один центр профориентации не подскажет, годен ли ты во врачи. Ни в одном институте не проверят.

Есть желание? А что в твоем сердце?..

Только и остаются

 

самокопания

самоанализа:

то ли ты паинька?

то ли канальица?..

 

Душевные качества, заложенные в человеке, решают: быть ему врачом или манекеном с дипломом. Но в институте их практически не культивируют. Считают, что душа десятиклассника достаточно «созрела». Осталось только вложить в нее знания да навыки.

А ведь это ошибка. Распространенное и банальное заблуждение.

Маленький ребенок не скажет после еды спасибо, если его не научат. И большой ребенок, то бишь студент первых курсов, не поймет, что такое медицина и что значит быть медиком, пока ему не объяснят.

Пусть бы я трижды возмутился: «Опять нотации читают!» Пусть бы я слушал краем духа и ерзал от нетерпения — скорей бы сбежать. Но истины, вовремя растолкованные, — об отношении к труду и к больному человеку, к медсестрам и докторам-коллегам, — как хорошо они помогли бы мне в первые дни работы.

Желание быть врачом возникает по разным причинам. Не у каждого оно продиктовано внутренней потребностью. Тем важнее становится понять его истоки, воспитать его, облагородить, привить увлеченность работой и преданность ей.

А институт хотел только знаний. Деканату не было нужды заглядывать в наши души. Предполагалось, что мы методически осваиваем азы, и они с тихим шелестом оседают в глубины голов. Но... Я жил только книгами. В свободные минуты рыскал по книжным магазинам, искал вожделенную фантастику или редкий сборник стихов. С кем-то менялся, у кого-то брал почитать. Отмечался в очередях, ожидающих подписные издания. Дома распихивал новинки по свободным щелям и читал, читал, читал.

Учебник открывал в утренней дремотной электричке (я жил под Ленинградом) и тяжелыми глазами пробегал по диагонали заданные страницы. На занятиях клевал носом и порою невпопад брякал такое, что группу сгибал припадок смеха. Преподаватели, булькнув горлом и отвернувшись, прощали меня мановением руки.

Через несколько раз я начал обдуманно применять «эффект шутовства», и серьезных ответов от меня ждать перестали. Я чувствовал себя школьником-сорванцом.

Витька увлекался поп-музыкой. Он захлебывался рассказывая: «Вчера четыре часа переписывал пласты. Маг нагрелся, хоть яичницу жарь. Достал старые вещи битлов, пальчики оближешь. Сделал кассету «Криденс», кассету «Цеппелин», кассету «Осмондс». Одну вещь подцепил — кайф! — тридцать две минуты длится. Певец электрогитаре подражает, и не поймешь, где кто, толпа визжит, а потом ударник врубается — ну обалдеть можно!»

Он считал свою фонотеку на километры и хотел накопить пленок «от Земли до Луны».

Саня был спортсменом. Тяжелоатлетом. Он ездил на тренировки каждый день и, разреши ему — спал бы в обнимку со штангой. Среди нас он возвышался Гулливером и добродушно посмеивался над малахольными «одноклашками». Отвечая, он говорил внушительно, неторопливо, словно снисходя, и казалось, что у слов его мудрый взгляд и могучие бицепсы.

От зачета до зачета мы бурно жили своими интересами, сбегали с лекций, собирались по вечерам в общежитии, говорили «за жизнь», танцевали с нашими умными девчонками, травили анекдоты.

Витька брал гитару и пел свои песни. У него здорово получалось. Голос мягкий, но слегка шершавый. Мелодии теплые, протяжно-лукавые. Я закрывал глаза и представлял игру света в хрустале.

Как приятен перезвон гитары.

Тесная комната. Волокна табачного дыма. И голос друга. И плечи друзей. И молодость — как свежий холодок под сердцем.

 

 

А перед зачетом — гоп! гоп! галоп! — учебник за день. Я брал цепкой памятью. Барабанил прочитанное вчера, как шаман по ритуальному бубну. Но того, чего не было в книге, сообразить не мог.

Витька побеждал догадливостью, остротой мысли, Два-три намека, брошенных ассистентом, ложились ему опорой под ноги. «Танцуя» от них, он почти всегда приходил к нужным выводам.

Саня пускался в неторопливые рассуждения. Его эрудиция походила на перенасыщенный раствор. Песчинка вопроса вызывала необратимую реакцию кристаллизации. Вырастали диковинные октаэдры с разноцветными гранями. Любуясь ими, кто мог вспоминать о первоначальной песчинке!

 

 

Дня через два у меня в мозгу плескалась едва ли четверть того, что было перед зачетом. Манила новая книга, и я с надеждой бегал к знакомой продавщице.

Витька беззаботно насвистывал модную песню, и девчонки глядели на него, как на идола. Он улыбался им обаятельно и красиво — хоть сейчас на экран,

Саня поигрывал мышцами и разбирал по косточкам Кафку, а бедный Франц бледнел в гробу от досады, что его так легко расшифровали.

 

 

Зимние каникулы — сплошная авантюра. Беру студенческий билет и еду по стране. Цены половинные —-за полсотни объезжаю весь Крым. (Почему-то больше всего тянет к югу, к Черному морю.) День-другой обитаю в каком-то городе, потом в сумерках являюсь на вокзал. Беру билет на любой поезд, отходящий ночью. Таким образом отсыпаюсь на колесах. Маршрут непредсказуем, и это мне нравится. Две недели живу бродягой. Версия для мамы — поехал в пригород отдохнуть к знакомому пацану.

 

 

Несколько дорожных зарисовок.

 

Солнце может быть хмельным, оно может звучать, и кто хочет подкараулить симфонии солнца — пусть приезжает в Ялту в конце зимы. Минута бытия — минута радости. Иного счета нет.

Кипарисы восхищенно хмурятся. Силы солнца и моря наполняют тело.

Шагаю, бормоча стихи. Наше кафе на открытом воздухе, я с наслаждением позавтракал. Город как-то сразу стал своим. Надеюсь, и он не чувствует во мне чужого.

Набережная. Пальмы и маленькие магазинчики. Летом наверняка много тентов.

Иду к воде. Море пляшет, словно напоказ. Брось ему монетку, и оно, сияя, успокоится. Чайки, сколько чаек! Маленькая девочка кормит их хлебом. Она крошит буханку, подбрасывает вверх крошки и восторженно смеется. Чайки кружатся над нею и подхватывают хлеб на лету или пикируют за ним почти до самой воды. Если взять кряканье утки и воспроизвести его чуть более высоким и длинным, получится крик чайки. Он музыкален, но проскальзывают в нем и грубые утиные нотки.

Быстро вертится алчное кольцо над девочкой. Пока хлеб не в воздухе, птицы молчат. Но, стоит кормилице взмахнуть рукой, раздаются пронзительные вопли и гортанные проклятья. На падающий кусок бросается сразу несколько воинственных подружек. Вспыхивает коммунальная склока, пока самая ловкая хозяюшка не ринется в сторону с хлебом в клюве...

Я разговариваю с девочкой. Она каждый день приходит кормить чаек. Спросил про домик Чехова. Сказала — рядом, только билеты дорогие — по рублю и больше.

«Вот!» — привела меня. Я, еле сдерживая смех, благодарю. Глупышка привела меня к театру, оклеенному афишами чеховских спектаклей.

 

 

Она меня ошеломила, она утопила меня в потоке темных слов. И не успел я опомниться, как сидел на скамейке, протянув правую руку цыганке. Она вложила в нее серебряную коробочку, вырвала у меня волос. Сказала о трех родственных мне людях, отгадала что имя мое — на «с». Я повторил за нею заклинания, потом подошла ее подружка, и все началось сначала.

Я растерялся, ударился в панику под этим натиском и только тревожно следил за своими деньгами. Что-то я опять повторял вслед за нею, дул на деньги, плевал, обещал богатые подарки, если жизнь моя устроится.

Потом цыганка заставила сказать нечто вроде: «Пусть эти деньги пропадут, лишь бы я не пропал!» Кулак ее был пуст. Десятка испарилась. Я разъярился и струсил. На еду ничего не осталось. Начал грозить милицией. Цыганки затараторили, как две сороки. Одна вытащила бородавчатую грудь и нажала на нее — ударили три струйки. Это меня убедило, что нужно отступиться. Обе фурии зашагали прочь, а я, как побитый, глядел им вслед.

Такова сухумская встреча.

 

 

На море пятибалльный шторм. Корабли в порту качаются на волнах, переваливаются с боку на бок. Волны взбунтовались. Где их мелодичный строй, где их немецкий порядок? Каждая волна самостоятельна, у каждой свой характер. Вот что выходит, когда коллектив сплошь из ярких индивидуальностей. Волны, как ошалелые, носятся туда-сюда, грызутся, шлепают друг дружку по щекам, и каждая несет над собой рассыпчатое знамя пены. Чайки толпятся в воздухе и орут благим матом. Пляж покрыт водой. Она бурлит у стенки набережной. Внизу стоят несколько подростков в резиновых сапогах. Они высматривают монеты, выносимые волнами. Если вода прихлынет особенно яростно, подростки повисают на стене. У них красные лица и руки. Монеты они находят довольно часто. Один при мне нашел полтинник. Море играет с ними, то и дело заставляет висеть на стене. Я не ушел, пока не продрог до костей. Волны перепрыгивают на набережную. Очки мои покрылись водой. Но было весело.

Жаль, ушел пенсионер, который сказал мне про пять баллов. Теперь он, наверное, согласился бы на все девять!..

 

 

Я на верхней площадке Пушкинского грота. Ветер выдувает слезы и тут же сушит их, или это я сам плачу? Как описать окружающее?

Впереди меня море, у берега оно театрально-синее. Одинокое судно стоит на якоре. Маленький задумчивый парусник.

Голова слегка кружится, хочется броситься вниз— не верится, что разобьюсь; думается, море подхватит и, ласково ругая, понесет к горизонту.

Слева от меня каменный медведь жадно присосался к воде. Аюдаг. Вдоль его бока бежит белая полоска пены. Клочья тумана зацепились за вершину.

Корпуса «Артека» поднимаются на цыпочки, из-за кипарисов глядят на Аюдаг и море.

Позади меня стройная важность вечнозеленых деревьев. И горы. Горы покрыты прожилками снега. Они кажутся нарисованными белой краской на черном стекле.

Справа, совсем рядом, скала Шаляпина. Напротив нее два близнеца — Айдолары. Их вершины изрезаны зубцами, как башни заколдованного замка. Вот и все. Вернее, не все, а только упоминание обо всем. Шум моря, треск моторной лодки, птичий крик, сведенные холодом пальцы и еще тысячи проявлений жизни остаются за строками. Ежегодные зимние поездки помогали мне взрослеть. Сам себе организовывал «трудности». Недоедал, недосыпал, попадал в неожиданные ситуации, в невиданные места. Учился критичнее, строже оценивать себя. И теплее относиться к институту...

 

 

На третьем курсе мы увидели первых пациентов. Гибкие нежные человечки, одетые в одинаковые пижамки, смотрели на нас доверчиво и строго. В их глазах еще не было перегородок и занавесей, которыми защищена душа взрослого. Они лежали на пеленаль-ных столиках и кричали что-то по-петушиному сердито. Они важно ковыляли по коридору и крепко держали мой палец — так держит канатоходец шест-балансир. Они теребили бантики на косичках и прыскали зайчиками улыбок, стоило сделать им «страшные» глаза.

Мы смущались, подходя к ним. Не знали, как заговорить, как держаться, как вызвать симпатию и завоевать доверие. Линию поведения каждый находил интуитивно.

Нас учили врачевать ребенка — понимать его нам предоставили научиться самим.

А он, больной, оторванный от мамы, растерянный и напуганный, ждал понимания и только потом лечения.

 

 

Саня увлек меня в оперотряд. Это не дружина: прошелся по улицам и свободен. Это настоящая работа. Суть рейдов вот в чем. Отряд на автобусе подвозится к району или объекту, подлежащему охране. Наблюдение в «квадрате» ведется, как правило, ночью. Вылавливаются все дебоширы, пьяницы и прочие нарушители. Так, на пасху мы оберегали порядок возле церкви в Озерках. Однажды дежурили на Дворцовой площади. Как-то зимой сидели в засаде, поджидая компанию хулиганов. Случалось перекинуться крепким словом с каким-нибудь подонком. Случалось отбирать резиновые дубинки и кастеты. Романтики в этом мы не видели — будничное, прозаическое дело. Да и рейды были достаточно редко. В перерыве от одного до другого в институте происходило столько интересного. Где уж тут упомнить время, потерянное на разных оболтусов и алкашей.

 

 

Шутим о будущем.

— Распределят тебя, Мехиляйнен, во дремучие муромские леса. Дадут вотчину. И будешь ты володети и княжити. Раз в неделю зайдешь в больницу и спросишь у фельдшера:

— Ну как, Авдей, дела? Как оброк?

— Вашей милостью живы, батюшка! Кормимся помаленьку. Только мужики-то пошаливают.

— Ах тати окаянные! Кто ж такие?

— Наипервейший-то Ермил, Силантия-бортника сын. Исчислил я ему с вашего благословения фракции малатдегидрогеназы, дак он только пудом лосятины да мешком мучицы откупиться возмечтал. Подкузьмил, бает Авдей, ты что-то с пятой фракцией.

— Ништо. Накинь-ка ему туесок меда да дюжину яиц гусиных.

— Слушаюсь, батюшка.

— А про иных ослушников после доложишь! Устал я что-то ноне. Пойду-ка сосну во хоромы.

— Ах батюшка!

— Ну чего тобе?

— А реестрик-то. В аккурат как наказывали.

— Инда и впрямь. Ну зачти малость.

— Сей же миг. За одну инъекцию — полкурицы. За лечение пневмонии — бычок али телка. За таблеточку аспирина — жбан браги. За сеанс гипноза — ящик водочки...

— Окстись, Авдей! Исправь-ка водочку на коньячок.

— И-ни, батюшка. Водочка-то она приятственнее да и пользительнее. Да и меньше недоокисленных жирных кислот с нее образуется.

— А ить и верно. Сам допрел?

— Где нам, сиротам, батюшка! Вы третьего дни в клубе лекцию провозглашали.

— Что-то не упомню.

— У завклуба самогонка таковская. Борзо память отшибает.

— Ну да бог с ей, с памятью, Авдей. Одна у меня гребта-заботушка: соснуть послаще. Прощевай покуда...

Мы хохочем. На лице у Сани смущенная улыбка. «Черт его знает, как это будет», — басит он.

 

 

На первых курсах на плаву держат общешкольные знания и начитанность. Третий курс переломный. Или отчисление из института, или решительное подавление «школьной доминанты».

Быть отчисленным — позор, напоминающий гражданскую казнь. Ссылки на лень — чепуха! Сахарная пудра, чтобы подсластить пилюлю.

Отчисление — как отторжение организмом чужеродной ткани. Ленивых талантов не бывает. Истина из разряда простых и вечных... А может, не так? Может, отчисление — признание своей ошибки? Шаг назад, чтобы сделать два вперед, но по иной дороге?..

 

 

При виде больного «наяву», а не в абстракции медленно, как на недодержанной фотопленке, проявляется любопытство. И сострадание.

Как тебе плохо, малыш! Почему ты затих, говорливый лесной ручеек? А ну-ка посмотрим, что скажут про твою болезнь мудрые люди, написавшие учебники.

Листаю, и что ни страница — откровение. Читал не раз — и к зачету, и к экзамену, но читал ради схемы, без эмоций, без мыслей. А сейчас — интерес и настороженность. Слова, соотнесенные с живым человеком, и сами становятся живыми. Мои наблюдения и описания в книге совпадают не полностью. Почему? Или я еще не умею наблюдать? Или учебник поверхностен?

Вероятнее, конечно, первое. Но и сомнение в непогрешимости учебника тоже своего рода революция...

Возникла тяга к монографиям. Посмеиваясь над собой, я потихоньку стал выплывать за пределы «заданного».

И запутался.

Сколько ученых! Сколько мнений! Течений. Школ. Тенденций. Взять хотя бы непримиримую дружбу московской и ленинградской педиатрической школы.

Чьи взгляды вернее? Не заблудиться бы. Где взять компас?

 

 

Сдал экзамены, отработал практику, еду в деревню, мою родную милую колыбель. Называют ее Карабинец. Добираться от Старой Русы на двух автобусах по костоломной, тучнопыльной дороге. Меня, одуревшего, измятого, она встречает заколдованной зеленой тишиной. Деревья мурлыкают колыбельно-ласково. Дремлет речушка — маленькая, меленькая — с древним именем Полисть. В нем шорох листвы и плеск дождя.

Мои деревенские родственники: бабушка, тетя Настя (сестра матери), дядя Аркадий, двоюродные сестренки — Тася, Люся, Наташка и братишки — Саша и Генюшка.

 

 

Много читаю. По вечерам собираются деревенские мальчишки, и я рассказываю им что-нибудь фантастическое или детективное. Хорошо подружился с Генюшкой и Сашей. Живем как настоящие любящие братья. Из сестренок близка Люся.

 

 

Пошел грести сено. Тетя Настя показала, как правильно держать грабли и как ими орудовать.

Сухие душистые волны шелестят, над ними взвивается легкая пыль, кучи сена тянут к себе, так и хочется броситься, зарыться лицом и замереть. Плечи и спина покрываются потом. Грабли тяжелеют. А тетя Настя посмеивается добродушно, и я гребу как заведенный, и усталость куда-то исчезает. Когда уходим с поля, за спиной остаются красивые стога выше человеческого роста.

 

Два выдолбленных ствола. Доска между ними. Самодельная лодка, или, по-местному, камья. Коля (друг моих братишек) стоит сзади и отталкивается шестом ото дна. Камья ползет, подминая под себя воду ровными складками. Сашка сидит на носу. Он высматривает камни по курсу. Я — пассажир — посередке, на горке душистой травы. Полречушки украдено береговой тенью. Там смутно шевелится . коричневая вода. Лишь изредка вспыхивают светлые черточки течения. Деревья на берегу, нагнувшись, томятся от жажды. На солнечной стороне веселая кутерьма сверкающих бликов. Быстрыми паучками разбегаются от шеста тени. Синий, зеленый, желтый — мешанина оттенков... Долго тащимся вверх по течению, и сабли осоки врубаются в борта. Встречные мальчишки свистят и машут руками.

Влезли в узенький рукавчик. С хохотом тащим камью по камням. Вымокли чуть ли не по пояс.

Увидели рыболова. Деликатно замолчали, чтобы не нервировать его будущую уху.

Громоздкая туча с желтой верхушкой и черной подошвой заняла полнеба. Она дунула холодом на парное солнышко, и солнце убежало в туман. Впереди — мост через рэку. Воткнулись под него. Легли на дно лодки и подтягивали ее от сваи к свае. Стрекозы таращили бархатные глаза и не взлетали в сантиметре от руки.

Приустали, притихли. Мы с Сашкой захныкали насчет возвращения, и Коля повернул камью назад...

Предвечерние сумерки на несколько мгновений сделали все линии предельно четкими. Тонкий дымок над нашим домом показался мне сотканным из стеклянных нитей.

 

 

Надо было больную корову перегнать в другое село, за четыре километра. Погнали дядя Аркадий, тетя Настя и я. Сделали веревочный хомут, дядя Аркадий ухватился за веревку, и началась потеха. Корова попалась какая-то дурная. То она спокойно шла, то пускалась галопом, то замирала, то бросалась в сторону. Дядя Аркадий при всей своей силе взмок уже через десять минут. Я с палкой бежал рядом. Потом бросил палку и взялся за веревку с другой стороны. Зажатая между людей, корова присмирела. Дорога была мерзкой. Вслед за коровой приходилось влезать в воду, шлепать по болоту, месить грязь, продираться сквозь острые ветки. К концу пути я не вел корову, а висел на ней. Когда ее привязывали к стойлу, меня так и подмывало пнуть ее, гадину, сапогом в бок.

Обратно гнали трех здоровых коров. Но это были райские овечки.

 

 

Баня. Разделся и лезу в самое пекло. Сашка с Генюшкой уже там. Поначалу дышать трудно — до того жарко. Мальчишки с любопытством смотрят. Они нарочно нагнали пару и ждут, выдержу ли.

Баня — крохотная деревянная хатка. Даже странно, почему она не сгорает. Слепенькое полупрозрачное оконце. Скамья под ним. У другой стены полка, где пар костей не ломит, но до костей пробирает. Две трети площади занимает допотопная печь из огромных камней. Банный день начинается с растапливания печи.

Топят начерно — дым плотно забивает баню. Когда камни накалятся, угли в печи гасят. Возле камней и на камнях стоят большущие бидоны с водой разной температуры: от кипятка до холодной. Воду черпают ковшиком...

Помылись, побрызгались, посмеялись. Рядком сели на полку. Сашка плеснул на камни водой из ковша. Зашипело, засвистело — и вдруг озорная горячая лапа с размаха шлепнула по телу. Сразу все трое покрылись горошинами пота. Сашка брызнул еще водички. Я его обругал. Генюшка сидит нахохлившимся птенчиком. Он первым не выдерживает и выбегает из бани. За ним торопимся мы. Несемся к реке. Она холодно и успокоительно мерцает.

Я ныряю, плаваю, раскидываюсь на воде и что-то живое, близкое моему настроению чувствую в беззвучных обвалах облаков...

Накупались до дрожи — и в баньку. Сидим на полке. Сашка вдруг дует мне на плечо. Больно, словно приложили раскаленное железо. Я взвизгиваю. Это братцам нравится, и они. начинают дуть с двух сторон. Удираю от них в реку...

Мать рассказала одному мальчишке о том, что в войну зарыла в трех ямах много оружия, найденного после боя. Мальчишка дружил с нашим Сашкой. Через Сашку об оружии узнал я.

Пошли мы втроем: Саша, Ваня Тетерин и я. Взяли еды на два дня, кирку, финки. Путь неблизкий. Пробирались по лесу, по течению Полисти. Дорога плохая. В иных местах надо выделывать акробатические номера, чтобы не упасть в грязь. Пятнадцать километров по такой дороге — ой-ой-ой! Подходя к месту, видели остатки немецкого бронетранспортера, продырявленного, как худой башмак. В одной из ям раскопки уже кем-то начаты до нас. Мы нашли спрятанную лопату, достали свою кирку и начали работать. Копали по очереди — Ваня и я. Земля сырая, тяжелая. Солнце, как назло, бушует вовсю. Копаем, копаем до одури. То встаем на одно колено, то на два, чтобы как-то приноровиться. Пошла глина, рыжая, плотная. Лопату в нее не воткнуть, как ни старайся. Теперь вся надежда на боковые ходы. Копаем, стоя на коленях, чуть не лежа. Ваня — ход вперед, я — ход назад. Ваня — ход влево, я — ход вправо. Ничего нет. Единственная добыча — ржавая кружка.

Попробовали копать в тех местах, где должны быть другие две ямы. Но там глина появилась еще быстрее. Пока работали, пришел вечер. В двух километрах от наших раскопок — Серболово. Туда и пошли ночевать. Устроились в пустой избе. Натащили сена на печь. На костерке наварили картошки. Улеглись. Я рассказал «Вия». Стало страшновато. Но скоро сон пересилил страх...

Дома, в Карабинце, сообщили, что ходили искать клад, но он нам не дался. И нам все поверили. А бабушка поведала несколько старых случаев про клады.

 

 

Показал мальчишкам элементарную зарядку, упражнения с плечевым эспандером и скакалкой, и этим поразил их. Попробовали порастягивать эспандер, попробовали поскакать, убедились, что нелегко, и смотрят на меня с уважением. Что за святая простота!.. Теперь каждый день соревнуются, хвастают друг перед другом успехами и отчаянно гордятся похвалами.

 

 

Девчонки с берега обстреляли нашу камью. Камни ложились не слишком близко. Но их было много, и фонтаны брызг изрядно замочили нас. Затаив жажду мести и прокричав берегу вызов на бой, отправились на пороги — собирать камни. Нагрузились так, что едва не потонули. Коля, красный от смеха, со своим шестом был похож на Дон-Кихота. Длинный, тощий, нескладный.

Подплыл Васька на плоту. Тоже «зарядился». Грозная флотилия подняла паруса. Девчонки засуетились. Первые снаряды вспенили воду. Мужество всколыхнулось в нас, мужество и жажда крови. Мы приближались к берегу, пренебрегая огнем врага. Бац! Бу-ух! Пробоина в борту. Вода в лодке. Вперед! Огонь! Есть, мой капитан! А-ах! Так! Так! Так! Вот вам! Ура! Накрыли! Что мокрая рубашка! Что хлюпанье в сапогах! Нет выше радости, чем ловко окатить визжащую девчонку! Мне достались два последних, самых тяжелых кирпича. Я примерился и так удачно метнул их, что оба раза окатил Люську, дерзко взошедшую на мостки.

«Снаряды» кончились, и мы отправились кататься, повернувшись спиной к побежденным.

 

 

Проснулся от возбужденных голосов. «Горит! — говорил кто-то. — Пошли скорее!» Я вскочил, оделся наспех и выбежал на улицу. Желтое зарево трепетало над домами. Слышался треск горящего шифера. Выскочил взлохмаченный Сашка, и мы побежали на пожар. Горел столярный цех — добротная, недавно поставленная изба. Крыша была раскалена. Над угольями трепетали маленькие язычки синего пламени. Ветра не было. Пламя рвалось в небо и в то же время стояло на месте. Искры плавали над огнем, затмевая звезды.

Вся деревня собралась на пожар. Люди беззлобно переругивались, вот, мол, никто не захватил багров. Два мужика с ведрами упорно плескали в огонь воду из глубокой лужи.

Открылась дверь столярки. Оттуда выплыл огненный клубок. Жгучие языки стрельнули из окон. И в проеме двери стала видна сплошная огненная завеса. Нестерпимый жар исходил от нее. Пламя гудело мощным басом.

Подъехала пожарная машина из Переезда, но воды в ней не оказалось. И пожарники, посмотрев на пожар, спешно отправились на заправку. Когда они вернулись, в общем-то можно было уже и не гасить. Пустили воду по рукаву. И она брызнула во все стороны сквозь многочисленные дыры. Пришлось десятку людей стоять около рукава и держать каждому по дырке.

Вода быстро сбила с огня его спесь. Столярка окуталась густым белым паром. Но стоило струе воды уйти с одного места, как тут же хитрый огонь выныривал снизу...

Целый день деревня на разные лады обсуждала причину пожара. Ворошили пепелище, вытаскивали инструменты и ножовочные полотна.

Приехала милиция, но ничего криминального не обнаружила.

 

 

Моя бабушка изумительный человек. Односельчане ласково прозвали ее «малышка». Она взрастила тринадцать детей. Стоит ей слегка улыбнуться, и глубокая доброта высвечивается в черточках лица. Ни минуты покоя себе не дает. Даже больная порывается работать, хлопочет по дому. И жалко ее, и нельзя не преклониться перед ее самоотверженностью...

А на руках кожа словно смятая бумага, и руки большие, и поднимать их, наверно, все тяжелее...

 

 

Охота на раков. Мы с Сашкой, одетые в старые брюки и рваные резиновые сапоги, загонщики. Корзину ставят на дно, вплотную к осоке. Загонщики топают ногами, поднимая плеск и шум. Перепуганные раки удирают прямо в ловушку. Тех, что покрупнее, бросают в ведро, мелкоту — в воду. Так мы двигаемся вдоль берега, пока не надоедает. В активе три десятка раков.

 

 

Мишка Волков, Сашка и я втроем погнали в поле стадо деревенских коров. В начале седьмого были уже на пастбище. Коровы набросились на траву. Отвернешься, и кажется, рядом шлепает плицами колесный пароход. Коровы безмозглы. Коровы тупы. Коровы грязны. Вот мои наблюдения с натуры. Правда, овцы еще глупее, но с ними легче справиться. У пастуха сто проблем: найти хорошую траву, не растерять стадо, сводить скот на водопой и так далее. Сашка дал мне кнут. Я попробовал щелкнуть, но так больно огрел себя по спине, что чуть не заорал. Разгневавшись на Сашку, я «потерял» кнут, но негодный мальчишка нашел его и снова вручил мне. Около полудня стадо остановилось. Мы поели и легли отдыхать. Так славно было, лежа на спине, глядеть в небо сквозь прозрачную макушку дерева!

Часа через два погнали скотину на новое место. Рядом паслись телята, и нам с Сашкой приходилось крепко бегать, чтобы не пускать коров к телятам.

В конце дня я сидел и не мог шевельнуться. Подняться пришлось, когда стадо погнали домой. Мы были в поле двенадцать часов.

 

 

© 2009-2015, Сергей Иванов. Все права защищены.